Юлиан Семенов

Семнадцать мгновений весны

13.3.1945 (10 ЧАСОВ 31 МИНУТА)

Айсман пришел к Мюллеру не переодевшись, а он был грязен: сапоги заляпаны глиной, френч промок — он долго бродил под дождем по Нойштадту, отыскивая сестру пастора Шлага. По тому адресу, что был указан в деле, ее не оказалось. Он обратился в местное отделение гестапо, но и там ничего не знали о родственниках Шлага.
Соседи, правда, сказали ему, что на этих днях, поздней ночью, они слышали шум автомобильного мотора. Но кто приезжал, на какой машине и что после этого сталось с фрау Анной и ее детьми, никто ничего не знал.
Мюллер принял Айсмана с улыбкой. Выслушав оберштурмбаннфюрера, он ничего не сказал. Он достал из сейфа папочку и вытащил оттуда листок бумаги.
— А как быть с этим? — спросил он, передавая листок Айсману.
Это был рапорт Айсмана, в котором он расписывался в своем полном доверии штандартенфюреру Штирлицу.
Айсман долго молчал, а потом тяжело вздохнул:
— Будь мы все трижды прокляты!
— Вот так-то будет вернее, — согласился Мюллер и положил рапорт в папочку. — Это вам хороший урок, дружище.
— Что же мне, писать новый рапорт на ваше имя?
— Зачем? Не надо…
— Но я считаю своим долгом отказаться от прежнего мнения.
— А хорошо ли это? — спросил Мюллер. — Отказ от своего мнения всегда дурно пахнет.
— Что же мне делать?
— Верить, что я не дам хода вашему прежнему рапорту. Всего лишь. И продолжать работать. И знать, что скоро вам придется поехать в Прагу: оттуда, может статься, вы вернетесь и к пастору, и к вашему верному другу, с которым вы вместе лежали под бомбами в Смоленске. А теперь идите. И не горюйте. Контрразведчик должен знать, как никто другой, что верить в наше время нельзя никому — порой даже самому себе. Мне, правда, верить можно…
Плейшнер, отправляясь на явку в назначенное ему время, был в таком же приподнятом расположении духа, как и накануне. Ему работалось, он выходил из номера только перекусить, и все в нем жило радостью и надеждой на скорый конец Гитлера: он покупал теперь все газеты, и ему, аналитику, знатоку истории, было нетрудно представить себе будущее. В нем боролись два чувства: он понимал, какие испытания выпадут на долю его соплеменников, когда все будет кончено, но он понимал также, что лучше это трагическое очищение, чем победа Гитлера. Он всегда считал, что победа фашизма означала бы гибель цивилизации и в конечном счете привела бы к вырождению нации. Древний Рим погиб лишь потому, что захотел поставить себя над миром — и пал под ударами варваров. Победы вне страны так увлекали древних правителей, что они забывали и о глухом недовольстве своих рабов, и о ропоте обойденных наградами царедворцев, и о всегдашней неудовлетворенности этим миром мыслителей и философов, которые жили моделью прекрасного будущего, а не явью настоящего. Победы над очевидными врагами позволяли императорам, фараонам, трибунам, тиранам, консулам убеждать себя в том, что уж если иностранные государства пали под их ударами, то со своими подданными, выражавшими недовольство, будет куда легче справиться. При этом они упускали из виду, что в армии служили братья, дети, а то и просто знакомые тех, кого пришлось бы — со временем — подавлять. В этом разъединении правителей и подданных были заложены те элементы прогресса, которые Плейшнер определял для себя термином «дрожжи цивилизации». Он понимал, что Гитлер задумал дьявольский эксперимент: победа рейха над миром должна отразиться ощутимыми материальными благами для _к_а_ж_д_о_г_о_ немца, без различия его положения в _н_е_м_е_ц_к_о_м обществе. Гитлер хотел сделать всех немцев властителями мира, а остальных людей земли — их подданными. То есть он хотел исключить возможность возникновения «дрожжей цивилизации» — во всяком случае, в ближайшем будущем. В случае победы Гитлера немцы сделались бы сплошь военной нацией; Гитлер обезоружил бы все остальные народы, лишил их государственных организаций, и тогда всякая попытка бунта со стороны завоеванных была бы обречена на провал: с организацией вооруженных немцев могла бы соперничать только такая же мощная национальная организация.
Гитлер делал ставку не на разум и не на логику: он делал ставку на общность крови — только лишь. Но, видимо, мир еще очень был близок к недавнему зверству — эта ставка оказалась заманчивой для десятков миллионов людей, населявших Европу От Рейна и до Одера…
Плейшнер посмотрел на часы: у него еще было время. В маленьком кафе, за стеклами, которые слезились дождевыми потеками, сидели дети и ели мороженое. Видимо, их привела сюда учительница.
«Я думаю категориями рейха, — улыбнулся про себя Плейшнер, заметив мужчину, сидевшего во главе стола; он был молод и смеялся вместе с детьми. — Это только у нас учителями работают женщины, поскольку все мужчины, годные к несению строевой службы, сражаются на фронте. Вообще в школах должны работать мужчины. Как в Спарте. Женщина может быть утешителем, но не воспитателем. Готовить к будущему обязан мужчина: это исключит ненужные иллюзии у детей, а нет ничего безжалостнее столкновения детских иллюзий с взрослой реальностью…»
Он зашел в кафе, сел в угол и заказал себе порцию фруктового мороженого. Дети смеялись шуткам своего преподавателя. Он говорил с ними как с равными, нисколько не подстраиваясь к ним, а, наоборот, ненавязчиво и тактично «подтягивал» их к себе.
Плейшнер вспомнил школы рейха — с их муштрой, истеризмом, страхом перед учителем — и подумал: «Как же я могу желать победы Германии, если нацисты и сюда, в случае их победы, принесут свои обычаи, и дети станут маленькими солдатами? Здесь вместо военных игр им предлагают спорт, а девочкам вместо уроков вышивания прививают любовь к музыке. А если бы сюда пришел Гитлер, они бы сидели за столом молчаливые и «пожирали» бы глазами своего наставника, а скорее всего наставницу, и шли бы по улицам строем, а не стайкой, и приветствовали бы друг друга идиотскими криками «Хайль Гитлер!». Наверное, это очень страшно — желать поражения своему отечеству, но я все-таки желаю моему отечеству скорейшего поражения…»
Плейшнер неторопливо доедал мороженое, улыбаясь, слушал голоса детей. Учитель спросил:
— Поблагодарим хозяина этого прекрасного уголка, который дал нам горячий приют и холодное мороженое? Споем ему нашу песню?
— Да! — ответили дети.
— Ставлю на голосование! Кто «против»?
— Я, — сказала девочка, рыжеволосая, веснушчатая, с огромными голубыми глазами. — Я «против».
— Почему?
В это время дверь кафе отворилась и, отряхивая дождевые капли с плаща, вошел высокий, голубоглазый великан, хозяин конспиративной явки. Вместе с ним был подвижный, смуглый крепыш с выразительным, очень сильным, скуластым лицом. Плейшнер чуть было не сорвался с места, но вспомнил указание высокого: «Я сам вас узнаю». Плейшнер снова уткнулся в газету, прислушиваясь к разговорам детей.
— Объясни, отчего ты «против»? — спросил учитель девочку. — Надо уметь отстаивать свою точку зрения. Может быть, ты права, а мы не правы. Помоги нам.
— Мама говорит, что после мороженого нельзя петь, — сказала девочка, — можно испортить горло.
— Мама во многом права. Конечно, если мы будем громко петь или кричать на улице, можно испортить горло. Но здесь… Нет, я думаю, здесь ничего страшного с горлом не случится. Впрочем, ты можешь не петь: мы на тебя не будем в обиде.
И учитель первым запел веселую тирольскую песенку. Хозяин кафе вышел из-за стойки и поаплодировал ребятам. Они шумно вышли из кафе, и Плейшнер задумчиво посмотрел им вслед.
«Где-то я видел этого черного, — вдруг вспомнил он. — Может быть, я сидел с ним в лагере? Нет… Там я его не видел. Но я его помню. Я его очень хорошо помню».
Видимо, он слишком внимательно разглядывал лицо смуглого человека, потому что человек, заметив это, быстро улыбнулся, и по этой улыбке Плейшнер вспомнил его — как будто увидел кадр из кинофильма. Он даже услышал его голос: «И пусть он подпишет обязательство во всем быть с фюрером! Во всем! Чтобы он потом не имел возможности кивать на нас и говорить: «Это они виноваты, я был в стороне!» Сейчас не может быть никого в стороне! Верность или смерть — такова дилемма для немца, который вышел из концлагеря». Это было на второй год войны: его вызвали в гестапо для очередной беседы — профессора вызывали раз в год, как правило, весной. И этот маленький смуглый человек зашел в кабинет, послушал его разговор с гестаповцем в форме, который обычно проводил беседу, и сказал зло, истерично эти запомнившиеся Плейшнеру слова. Он пошел тогда к брату — тот еще работал главным врачом, и никто не думал, что через год он умрет. «Их обычная манера, — сказал брат. — Они истеричные слепцы, и, заставляя тебя подписывать декларацию верности, они считают — причем искренне, — что оказывают тебе этим огромную честь…»
Плейшнер почувствовал, как у него мелко задрожали руки. Он не знал, как поступить: подойти ли к высокому товарищу, хозяину явки, и, отозвав его в сторону, предупредить его; выйти ли на улицу и там посмотреть — пойдут они вместе или разойдутся, или же первым подняться и скорее пойти на явку, чтобы предупредить оставшегося там человека — он ведь слышал второй голос, когда был там, — чтобы на окне выставили сигнал тревоги.
«Стоп! — ударило Плейшнера. — А что было в окне, когда я шел туда в первый раз? Там ведь стоял цветок, о котором мне говорил Штирлиц. Или нет? Нет, не может быть, тогда почему же сейчас этот товарищ… Нет, это начинается истерика! Стоп! Сначала взять себя в руки. Стоп!»
Высокий, так и не взглянув на Плейшнера, вышел вместе с маленьким смуглым спутником. Плейшнер протянул хозяину купюру — свою последнюю купюру, но у хозяина не было сдачи, и он выбежал в магазин напротив, а когда он, отдав деньги Плейшнеру, проводил его до выхода, улица была пуста: ни высокого хозяина явки, ни маленького черного человека уже не было видно.
«А, может быть, он вроде Штирлица? — подумал Плейшнер. — Может быть, он так же, как и тот, играл свою роль, сражаясь с наци изнутри?»
И эта мысль немного успокоила его.
Плейшнер подошел к дому, где помещалась явка, и, взглянув в окно, увидел высокого хозяина явки и черноволосого. Они стояли, беседуя о чем-то, между ними стоял большой цветок — сигнал провала. Русский разведчик, почувствовав за собой слежку, успел выставить этот сигнал тревоги, а гестаповцы так и не смогли понять, что этот цветок означает — «все в порядке» или «явка провалена». Но, поскольку они были убеждены, что русский не знает об охоте за ним, они оставили все как было, а поскольку Плейшнер по рассеянности зашел сюда первый раз, не обратив внимания на цветок, гестаповцы решили, что на явке все в порядке.
Люди в окне увидели Плейшнера, и высокий, улыбнувшись, кивнул ему. Плейшнер первый раз видел улыбку на его лице, и она помогла ему все понять. Он тоже улыбнулся и начал переходить улицу: он решил, что так его не увидят сверху и он уйдет от них. Но, оглянувшись, словно высматривая автомобиль, он заметил двух мужчин, которые шли, разглядывая витрины, метрах в ста следом за ним.
Плейшнер почувствовал, как у него ослабли ноги.
«Кричать? Звать на помощь? Эти подоспеют первыми. Я знаю, что они со мной сделают. Штирлиц рассказал, как человека можно усыпить или выдать за невменяемого».
В минуту наибольшей опасности, если только человек не потерял способность драться, внимание становится особо отточенным, мозг работает несколько даже замедленно, но это кажущаяся замедленность: просто-напросто подкорка сама устанавливает скорость, выверяя ее на опрометчивость и панику, регулируя свои еще не познанные наукой счетно-вычислительные устройства мозга, в котором энергия ста миллиардов живых микромиров клетки делает свою спасительную работу.
Плейшнер увидел в том парадном, куда он входил позавчера, кусочек синего, снежного, низкого неба.
«Там проходной двор, — понял он. — Я должен войти в парадное».
Он вошел в парадное на негнущихся, дрожащих в коленях ногах и с замершей улыбкой на сером лице.
Плейшнер прикрыл за собой дверь и бросился к противоположной двери, которая вела во двор. Он толкнул дверь рукой и понял, что дверь заперта. Он навалился плечом — дверь не поддавалась.
Плейшнер еще раз навалился на дверь, но она была заперта, а вылезть в маленькое оконце — то самое, сквозь которое он увидел небо, — было невозможно.
«И потом это не кино, — вдруг устало, безразлично и как-то со стороны подумал он, — старый человек в очках будет вылезать в окно и застрянет там. Ноги будут болтаться, и они меня втащат сюда за ноги».
Он поднялся на один пролет вверх, но окно, из которого можно было выпрыгнуть, выходило на пустынную, тихую улицу, а по этой улице неторопливо шли те двое в шляпах, которые теперь уже не рассматривали витрины, а внимательно следили за подъездом, куда он вошел. Он взбежал еще на один пролет: окно, выходившее во двор, было забито фанерой.
«Самое страшное, когда они раздевают, осматривают рот и залезают пальцем в задницу — тогда чувствуешь себя насекомым. В Риме просто убивали — прекрасное время честной антики! А эти хотят либо перевоспитать, либо истоптать перед тем, как вздернуть на виселице. Конечно, я не выдержу их пыток. Тогда, в первый раз, мне нечего было скрывать, и все равно я не выдержал и сказал то, что они хотели, и написал все то, что они требовали. А тогда я был моложе. И сейчас, когда они станут пытать меня, я не выдержу и предам память брата. А предать память брата — это уже смерть. Так лучше уйти без предательства».
Он остановился около двери. На табличке было написано: «Доктор права Франц Ульм».
«Сейчас я позвоню этому Ульму, — вдруг понял Плейшнер. — И скажу ему, что у меня плохо с сердцем. У меня ледяные пальцы, лицо. Наверное, тоже белое. Пусть он вызовет врача. Пусть они стреляют в меня при людях, я тогда успею что-нибудь крикнуть».
Плейшнер нажал кнопку звонка. Он услышал, как за дверью протяжно зазвенел гонг.
«А Ульм спросит, где я живу? — думал он. — Ну и что? Пусть я окажусь в руках этой полиции. Скоро конец Гитлеру, и тогда я смогу сказать, кто я и откуда».
Он нажал кнопку еще раз, но ему никто не ответил.
«Этот Ульм сейчас сидит в кафе и ест мороженое. Вкусное, с земляникой и сухими вафлями, — снова как-то издалека подумал Плейшнер. — И читает газету, и нет ему до меня дела».
Плейшнер побежал вверх. Он перемахнул полпролета, рассчитывая позвонить в ту дверь, что была напротив явки. Но дверь конспиративной квартиры открылась, и высокий блондин, выйдя на площадку, сказал:
— Вы ошиблись номером, товарищ. В этом подъезде живем только мы и Ульм, которому вы звонили, а все остальные в разъездах.
Плейшнер стоял возле окна в парадном — большого, немытого.
«А на столе осталась рукопись. Я оборвал ее на половине страницы, а мне так хорошо писалось. Если бы я не поехал сюда, я бы сидел и писал в Берлине, а потом, когда все это кончилось, я бы собрал все написанное в книгу. А сейчас? Никто даже не поймет моего почерка».
Он выпрыгнул из окна — ногами вперед. Он хотел закричать, но не смог, потому что сердце его разорвалось, как только тело ощутило под собой стремительную пустоту.

СВОЙ СО СВОИМ?

Когда Мюллеру доложили, что Штирлиц идет по коридору РСХА к своему кабинету, он на мгновенье растерялся. Он был убежден, что Штирлица схватят где-нибудь в другом месте. Он не мог объяснить себе — отчего, но его все время не оставляло предчувствие удачи. Он, правда, знал свою ошибку: он вспомнил, как повел себя, увидев избитого Холтоффа. Штирлиц, конечно же, все понял, поэтому, считал Мюллер, он и пустился в бега. А то, что Штирлиц появился в имперском управлении безопасности, то, что он шел по коридорам, раскланиваясь со знакомыми, вызвало в Мюллере растерянность, и уверенность в удаче поколебалась.
Расчет Штирлица был прост: ошарашить противника — значит одержать половину победы. Он был убежден, что схватка с Мюллером предстоит сложная — Холтофф ходил вокруг самых уязвимых узлов в его операции с физиками. Однако Холтофф был недостаточно подготовлен, чтобы сформулировать обвинение, а каждый пункт, к которому он выходил — скорее интуитивно, чем доказуемо, — мог быть опровергнут, или, во всяком случае, имел два толкования. Штирлиц вспомнил свой разговор с Шелленбергом во время праздничного вечера, посвященного дню рождения фюрера. После выступления Гиммлера состоялся концерт, а потом все перешли в большой зал — там были накрыты столы. Рейхсфюрер по своей обычной манере пил сельтерскую воду, его подчиненные хлестали коньяк. Вот тогда-то Штирлиц и сказал Шелленбергу о том, как неразумно работают люди Мюллера с физиком, арестованным месяца три назад. «Худо-бедно, а все-таки я кончал физико-математический факультет, — сказал он, — я не люблю вспоминать, потому что из-за этого я был на грани импотенции, но тем не менее это факт. И потом — от этого Рунге идут связи: он учился и работал за океаном. Выгоднее этим заняться нам, право слово».
Он подбросил эту идею Шелленбергу, а после начал рассказывать смешные истории, и Шелленберг хохотал, а после они отошли к окну и обсуждали ту операцию, которую Шелленберг поручил провести группе своих сотрудников, в числе которых был и Штирлиц. Это была большая дезинформация, рассчитанная на то, чтобы вбить клин между союзниками. Штирлиц еще тогда обратил внимание на то, как Шелленберг тянет свою линию — неназойливо, очень осторожно, всячески подстраховываясь, — на разъединение западных союзников с Кремлем. Причем в этой игре он, как правило, обращал главный удар против Кремля. Шелленберг, в частности, организовал снабжение немецких частей, стоявших на Атлантическом валу, английским автоматическим оружием. Это оружие было закуплено немцами через нейтралов, и провозилось через Францию без соблюдения тех мер предосторожности, которые обычно сопутствовали такого рода перевозкам. Правда (это тоже разыграли весьма технично), после того, как партизаны-коммунисты похитили несколько английских автоматов с немецких складов, был выпущен приказ, грозивший расстрелом за халатность при охране складов оружия. Приказ этот был выпущен большим тиражом, и агенты Шелленберга, работавшие по выявлению партизан, нашли возможность «снабдить» маки одним экземпляром этого приказа. На основе этих секретных данных можно было сделать вывод, что западные союзники и не думают высаживаться во Франции или Голландии: иначе зачем продавать свое оружие врагу? Шелленберг одобрил работу Штирлица — именно он занимался организационной стороной вопроса. Шеф разведки не выходил тогда из кабинета — он ждал взрыва в Кремле, ждал краха коалиции Сталина, Черчилля и Рузвельта. Штирлиц работал не покладая рук, его предложения встречали полное одобрение Шелленберга. Однако ничего не произошло. Штирлиц сообщил Москве все, что знал об этой операции, когда она только началась, и предупредил, что Лондон никогда не продавал оружия нацистам, и вся эта затея от начала и до конца — тонкая и далеко нацеленная провокация.
Разговаривая на празднике дня рождения фюрера, Штирлиц намеренно ушел от дела физика Рунге, сосредоточившись на обсуждении провала «игры» с Кремлем. Он знал, что Шелленберг, прирожденный разведчик, профессионал, забывая детали, никогда не упускает главных, узловых моментов любой беседы — даже со своим садовником. Шелленберг был равным противником, и в вопросах стратегии его было обойти очень трудно, скорее всего невозможно. Но, присматриваясь к нему, Штирлиц отметил любопытную деталь: интересные предложения своих сотрудников Шелленберг поначалу как бы и не замечал, переводя разговор на другую тему. И только по прошествии дней, недель, а то и месяцев, добавив к этому предложению свое понимание проблемы, выдвигал эту же идею, но теперь уже как свою, им предложенную, выстраданную, им замысленную операцию. Причем он придавал даже мельком брошенному предложению такой блеск, что он так точно увязывал тему с общим комплексом вопросов, стоящих перед рейхом, что никто и не подозревал его в плагиате.
Штирлиц рассчитал точно.
— Штандартенфюрер, — сказал ему Шелленберг через две недели, — видимо, вопрос технического превосходства будет определяющим моментом в истории мира, особенно после того, как ученые проникнут в секрет атомного ядра. Я думаю, что это поняли ученые, но до этого не дотащились политики. Мы будем свидетелями деградации профессии политика в том значении, к котором мы привыкли за девятнадцать веков истории. Политика станет диктовать будущее науке. Понять изначальные мотивы тех людей науки, которые вышли на передовые рубежи будущего, увидеть, кто вдохновляет этих людей в их поиске, — задача не сегодняшнего дня, вернее — не столь сегодняшнего дня, сколько далекой перспективы. Поэтому вам придется поработать с арестованным физиком. Я запамятовал его имя…
Штирлиц понял, что это проверка. Шелленберг хотел установить, понял ли дока Штирлиц, откуда идет этот его монолог, кто ему подбросил в свое время идею. Штирлиц молчал, хмуро разглядывая свои пальцы. Он выдержал точную паузу и недоумевающе взглянул на бригаденфюрера. Так он вышел на дело Рунге. Так он сломал реальную возможность немцев — победи точка зрения Рунге — подойти вплотную к созданию атомной бомбы уже в конце 1944 года.
Впрочем, он убедился после многих дней, проведенных вместе с Рунге, что сама судьба мешала Германии получить новое оружие: Гитлер после Сталинградского сражения отказывался финансировать научные исследования в области обороны, если ученые не обещали ему реальной, практической отдачи через три, максимум через шесть, месяцев.
Правда, Гиммлер заинтересовался проблемой атомного оружия и создал «Объединенный фонд военно-научных исследований», однако Геринг, отвечавший за ведение научных исследований в рейхе, потребовал передачи под свое ведение гиммлеровского детища. Гениальные немецкие физики были, таким образом, вне поле зрения руководства, тем более что ни один из фюреров Германии не имел даже высшего институтского образования, исключая Шпеера и Шахта.
Теперь ему надо было выиграть следующий этап сражения: он должен был доказать свою правоту в этом деле. Он продумал свою позицию. У него сильная позиция. Он обязан победить Мюллера, и он победит его.
Он не стал заходить в свой кабинет. В приемной Мюллера он сказал Шольцу:
— Дружище, спросите вашего шефа: какие будут указания? Он меня сразу примет или можно полчаса поспать?
— Я узнаю, — ответил Шольц и скрылся за дверью. Он отсутствовал минуты две. — На ваше усмотрение, — сказал он, возвратившись. Шеф готов принять вас сейчас, а можно перенести разговор на вечер.
«Усложненный вариант, — понял Штирлиц. — Он хочет выяснить, куда я пойду. Не надо оттягивать: все равно партия будет решена за час, от силы — за два. Даже если потребуется вызвать экспертов из института Шумана».
— Как вы мне посоветуете, так я и поступлю, — сказал он. — Я боюсь, вечером он уйдет к руководству, и я буду ждать его до утра. Логично?
— Логично, — согласился Шольц.
— Значит, сейчас?
Шольц распахнул двери и сказал:
— Пожалуйста, штандартенфюрер.
В кабинете у Мюллера было темно: обергруппенфюрер сидел в кресле, возле маленького столика, и слушал Би-Би-Си. Шла антинемецкая передача лорда «Хау-хау». На коленях у Мюллера лежала папка с бумагами, и он внимательно просматривал документы, то и дело настраивая приемник на уходящую волну. Мюллер выглядел усталым, воротник его черного френча был расстегнут, табачный дым висел в кабинете, словно облако в ущелье.
— Добрый день, — сказал Мюллер. — Я, честно говоря, не ждал вас так рано.
— А я боялся, что получу взбучку за опоздание.
— Все вы боитесь получить от старика Мюллера взбучку… Хоть раз я кому давал взбучку? Я старый добрый человек, про которого распускают слухи. Ваш красавец шеф злее меня в тысячу раз. Только он в своих университетах научился улыбаться и говорить по-французски. А я до сих пор не знаю — полагается резать яблоко или его надо есть, как едят у меня дома, зубами.
Он поднялся, застегнул воротник френча и сказал:
— Пошли.
Заметив недоумевающий взгляд Штирлица, он усмехнулся:
— Сюрприз приготовил.
Они вышли из кабинета, и Мюллер бросил Шольцу:
— Мы, видимо, вернемся…
— Но я еще не вызвал машину.
— А мы никуда не едем.
Мюллер тяжело спустился по крутым лестницам в подвал. Там было оборудовано несколько камер для особо важных преступников. У входа в этот подвал стояло три эсэсовца.
Мюллер вынул из заднего кармана свой «вальтер» и протянул охранникам.
Штирлиц вопросительно взглянул на Мюллера, и тот чуть кивнул головой. Штирлиц протянул свой парабеллум, и охранник сунул его себе в карман. Мюллер взял яблоко, лежавшее на столике охраны, и сказал:
— Неудобно идти без подарка. Даже если мы оба поклонники свободной любви, без всяких обязательств, и тогда к бывшим дружкам надо идти с подарком.
Штирлиц заставил себя рассмеяться: он понял, отчего так сказал Мюллер. Однажды его люди пытались завербовать южноамериканского дипломата; они показали ему несколько фотографий — дипломат был снят в постели с белокурой девицей, которую ему подсунули люди Мюллера. «Либо, — сказали ему, — мы перешлем это фото вашей жене, либо помогите нам». Дипломат долго рассматривал фотографии, а потом спросил: «А нельзя ли мне с ней полежать еще раз? Мы с женой обожаем порнографию». Это было вскоре после приказа Гиммлера — обращать особое внимание на семейную жизнь немецких разведчиков. Штирлиц тогда ворчал: «Надо исповедовать свободную любовь без всяких обязательств, тогда человека невозможно поймать на глупостях». Когда ему рассказали об этом случае, Штирлиц только присвистнул: «Пойдите найдите мне такую жену, которая любит порнографию, я сразу отдам ей руку и сердце. Только, по-моему, перуанец вас переиграл: он испугался своей бабы до смерти, но не подал вида и сыграл, как актер, а вы ему поверили. Ты бы испугался своей жены? Конечно! А меня не возьмешь — я боюсь только самого себя, ибо у меня ни перед кем никаких обязательств. Единственно, что плохо — некому будет приносить в тюрьму подарки».
Возле камеры N 7 Мюллер остановился. Он долго смотрел в глазок, потом дал знак охраннику, и тот отпер тяжелую дверь. Мюллер вошел в камеру первым. Следом за ним вошел Штирлиц. Охранник остался возле двери.
Камера была пуста.

13.3.1945 (16 ЧАСОВ 11 МИНУТ)

— …Логично, — сказал Мюллер, выслушав Штирлица. — Ваша позиция с физиком Рунге неколебима. Считайте меня своим союзником.
— Хвост, который вы пускали за черным «хорьхом» «шведского дипломата», был связан с этим делом?
— А вы чувствовали за собой хвост? Вы остро ощущаете опасность?
— Любой болван на моем месте почувствовал бы за собой хвост. А что касается опасности — какая же опасность может угрожать дома? Если бы я был за кордоном…
— У вас голова не болит?
— От забот? — улыбнулся Штирлиц.
— От давления, — ответил Мюллер и, взбросив левую руку, начал массировать затылок.
«Ему нужно было посмотреть на часы. Он ждет чего-то, — отметил Штирлиц. — Он не начал бы этого спектакля, не будь в запасе какого-то козыря. Кто это? Пастор? Плейшнер? Кэт?»
— Я бы советовал вам попробовать дыхательную гимнастику йогов.
— Не верю я в это… Хотя покажите.
— Левую руку положите на затылок. Нет, нет, только пальцы. А правая должна лежать вдоль черепа. Вот так. И начинайте одновременно массировать голову. Глаза закройте.
— Я закрою глаза, а вы меня шандарахнете по голове, как Холтоффа.
— Если вы предложите мне изменить родине — я сделаю это. Группенфюрер, вы осторожно глянули на часы: они у вас отстают на семь минут. Я люблю открытые игры — со своими, во всяком случае.
Мюллер хмыкнул:
— Я всегда жалел, что вы работаете не в моем аппарате. Я бы уж давно сделал вас своим заместителем.
— Я бы не согласился.
— Почему?
— А вы ревнивы. Как любящая, преданная жена. Это самая страшная форма ревности. Так сказать, тираническая…
— Верно. Можно, правда, эту тираническую ревность назвать иначе: забота о товарищах.
Мюллер снова посмотрел на часы: теперь он это сделал не таясь. «А профессионал он первоклассный, — отметил Мюллер. — Он понимает все не через слово, а через жест и настрой. Молодец. Если он работал против нас, я не берусь определить ущерб, нанесенный им рейху».
— Ладно, сказал Мюллер. — Будем в открытую. Сейчас, дружище, одну минуту…
Он поднялся и распахнул тяжелую дверь. Несмотря на свою бронированную массивность, она открывалась легко, одним пальцем. Он попросил одного из охранников, который лениво чистил ногти спичкой:
— Позвоните к Шольцу, спросите, какие новости.
Мюллер рассчитывал, что за два-три часа Рольф заставил русскую говорить. Ее привозят сюда — и очная ставка. Да — да, нет — нет. Проверка факта — долг контрразведчика. Партитуру допроса Штирлица он тоже разыграл достаточно точно: как только Рольф разработает русскую, Мюллер выкладывает свои козыри, наблюдает за поведением Штирлица, а потом сводит его лицом к лицу м пианисткой.
— Сейчас, — обернулся в камеру Мюллер. — Я тут жду одного сообщения…
Штирлиц пожал плечами.
— Зачем надо было приводить меня сюда?
— Тут спокойнее. Если все кончится так, как хочу я, — мы вернемся вместе, и все будут знать, что мы с вами занимались делом в моем ведомстве.
— И мой шеф будет знать об этом?
— Чьей ревности вы боитесь — его или моей?
— А как вы думаете?
— Мне нравится, что вы идете напролом.
Вошел охранник и сказал:
— Он просил передать, что там никто не отвечает.
Мюллер удивленно поджал губы, а потом подумал: «Вероятно, он выехал сюда без звонка. Мой канал мог быть занят, и он поехал, чтобы сэкономить время. Отлично. Значит, через десять-пятнадцать минут Рольф привезет ее сюда».
— Ладно, — повторил Мюллер. — Как это в библии: «Время собирать камни, и время кидать их».
— У вас было неважно в школе с грамотой божьей, — сказал Штирлиц. — В книге пророка Екклезиаста сказано: « Время разбрасывать камни, и время собирать камни. Время обнимать, и время уклоняться от объятий».
Мюллер спросил:
— Вы так хорошо изучали библию с подопечным пастором?
— Я часто перечитывал библию. Чтобы врага побеждать, надо хорошо знать его идеологию, не так ли? Учиться этому во время сражения — заранее обречь себя на проигрыш.
«Неужели они перехватили пастора за границей? Могли. Хотя, когда я возвращался на станцию, мне не повстречалась ни одна машина. Но они могли проехать передо мной и сидеть на заставе. А сейчас — по времени это сходится — подъезжают к Берлину. Так. Значит, я сразу требую очной ставки с моим хозяином. Только наступать. Ни в коем случае не обороняться. А если Мюллер спросит меня, где агент Клаус? Дома в столе должно лежать письмо. Слишком явное алиби, но кто мог думать, что события выведут их именно на пастора? Это еще надо доказать — с Клаусом. А время за меня».
Мюллер медленно вытаскивал из нагрудного кармана голубой конверт.
«В конце концов, я сделал свое дело, — продолжал размышлять Штирлиц. — Дурашка, он думает, что своей медлительностью загипнотизирует меня, и я начну метаться. Бог с ним. Пастор может заговорить, но это не так страшно. Главное, Плейшнер предупредил наших о провале Кэт и о том, что Вольф начал переговоры. Или начинает их. Наши должны дальше все организовать, если я провалюсь, — они теперь понимают, в каком направлении смотреть. Мой шифр Мюллер не узнает — его не знает никто, кроме меня и шефа. От меня шифр они не получат — в этом я уверен».
— Вот, — сказал Мюллер, достав из конверта три дактилоскопических отпечатка, — смотрите, какая занятная выходит штука. Эти пальчики, — он подвинул Штирлицу первый снимок, — мы обнаружили на том стакане, который вы наполнили водой, передавая несчастному, глупому, доверчивому Холтоффу. Эти пальчики, — Мюллер выбросил второй снимок, словно козырную карту из колоды, — мы нашли… где бы вы думали?.. А?
— Мои пальчики можно найти в Голландии, — сказал Штирлиц. — В Мадриде, Токио, в Анкаре.
— А еще где?
— Я могу вспомнить, но на это уйдет часов пятнадцать, не меньше, и мы пропустим не только обед, но и ужин…
— Ничего. Я готов поголодать. Кстати, ваши йоги считают голод одним из самых действенных лекарств… Ну, вспомнили?
— Если я арестован — и вы официально уведомите меня об этом, — я стану отвечать на ваши вопросы как арестованный. Если я не арестован — я отвечать вам не буду.
— «Не буду», — повторил Мюллер слова Штирлица в его же интонации. — «Не буду».
Он взглянул на часы: если бы вошел Рольф, он бы начал с передатчика, но Рольф задерживался, поэтому Мюллер сказал:
— Пожалуйста, постарайтесь стенографически точно воспроизвести — желательно по минутам, — что вы делали после телефонного разговора из комнаты спецсвязи, куда доступ категорически запрещен всем?!
«Он не открыл третью карточку с пальцами, — отметил Штирлиц. — Значит, у него есть что-то еще. Значит, бить надо сейчас, чтобы он не был таким уверенным дальше».
— После того, как я зашел в комнату спецсвязи — связистов за халатность и трусость надо предать народному суду, они оставили ключ в двери и ринулись, как зайцы, в бомбоубежище, — я встретился с партайгеноссе Борманом. И провел с ним более двух часов. О чем мы с ним говорили, я, естественно, вам отвечать не стану.
— Не зарывайтесь, Штирлиц, не зарывайтесь. Я все-таки старше вас — и по званию, да и по возрасту тоже.
«Он ответил мне так, давая понять, что я не арестован, — быстро отметил для себя Штирлиц. — А если так — у них нет улик, но они их ждут — и от меня тоже. Значит, у меня еще остался шанс».
— Прошу простить, обергруппенфюрер.
— Вот так-то лучше. Итак, о чем вы говорили с Борманом? С партайгеноссе Борманом?
— Я смогу ответить на ваш вопрос только в его присутствии — прошу понять меня правильно.
— Если бы ответили мне без него, это бы, возможно, избавило вас от необходимости отвечать на третий вопрос…
Мюллер еще раз посмотрел на часы — Рольф должен сейчас спускаться вниз, Мюллер всегда считал, что удивительно чувствует время.
— Я готов ответить на ваш третий вопрос, если он касается лично меня, но не интересов рейха и фюрера.
— Он касается лично вас. Эти пальцы мои люди нашли на чемодане русской радистки. И на этот вопрос вам будет ответить труднее всего.
— Почему? На этот вопрос как раз нетрудно ответить: чемодан радистки я осматривал в кабинете у Рольфа — он подтвердит.
— А он уже подтвердил это.
— В чем же дело?
— Дело в том, что отпечатки ваших пальцев были зафиксированы в районном отделении гестапо еще до того, как чемодан попал к нам.
— Ошибка исключена?
— Исключена.
— А случайность?
— Возможна. Только доказательная случайность. Почему из двадцати миллионов чемоданов, находящихся в берлинских домах, именно на том, в котором русская радистка хранила свое хозяйство, обнаружены ваши пальцы? Как это объяснить?
— Хм… хм… Объяснить это действительно трудно или почти невозможно. И я бы на вашем месте не поверил ни одному моему объяснению. я понимаю вас, обергруппенфюрер. Я понимаю вас…
— Мне бы очень хотелось получить от вас доказательный ответ, Штирлиц, даю вам честное слово, я отношусь к вам с симпатией.
— Я верю.
— Сейчас Рольф приведет сюда русскую, и она поможет нам сообразить — я уверен, — где вы могли «наследить» на чемодане.
— Русская? — пожал плечами Штирлиц. — Которую я взял в госпитале? У меня абсолютная зрительная память. Если бы я встречал ее раньше, я бы помнил лицо. Нет, она нам не поможет…
— Она поможет нам, — возразил Мюллер. — И поможет нам, — он снова начал копаться в нагрудном кармане, — вот это…
И он показал шифровку, отправленную с Плейшнером в Берн.
«А вот это провал, — понял Штирлиц. — Это крах. Я оказался идиотом. Плейшнер или трус, или растяпа, или провокатор. Сволочь! Мразь. Слюнтяй».
— Так вы подумайте, Штирлиц. — Мюллер тяжело поднялся и неторопливо вышел из камеры.
Штирлиц почувствовал пустоту, когда дверь камеры мягко затворилась. Он испытывал это чувство несколько раз. Ему казалось, что он переставал стоять на ногах, и тело казалось Штирлицу чужим, нереальным, в то время как все окружающие его предметы становились еще более рельефными, угластыми (его всегда поражало, как много углов успевал он находить в такие минуты, и потешался над этой своей странной способностью), и еще он точно различал линии соприкосновения разных цветов и даже отличал, в каком месте цвет становился пожирающим, главным. Первый раз он испытал это ощущение в 1940 году в Токио, поздней осенью, он шел тогда с резидентом СД в германском посольстве по Мариноути-ку, а возле здания «Токио-банка» лицом к лицу столкнулся со своим давнишним знакомцем по Владивостоку — офицером контрразведки Воленькой Пимезовым. Тот бросился к нему с объятиями, понесся через дорогу (русский — всюду русский; ко всему приучается, только дорогу переходит всегда, нарушая правила движения. Штирлиц после по этому признаку определял за границей соплеменников), выронил папку и закричал:
— Максимушка, родной!
Во Владивостоке они были на «вы», и смешно было подумать, что Пимезов когда-либо сможет обратиться к нему «Максимушка» вместо почтительного «Максим Максимович». Это свойство русского человека за рубежом — считать соплеменника товарищем, а знакомого, пусть даже случайного, — закадычным другом, — тоже было точно подмечено Штирлицем, и поэтому он с такой неохотой ездил в Париж, где было много русских, и в Стамбул, а ездить ему в оба эти города приходилось довольно часто. После встречи с Пимезовым — Штирлиц точно сыграл презрительное недоумение и отстранил тогда от себя Волю брезгливым жестом указательного пальца, и тот, словно побитый, подобострастно улыбаясь, отошел, и Штирлиц заметил, какой у него грязный воротничок (точные цвета — белый, серый и почти черный на его воротничке — он потом в порядке эксперимента воспроизвел на бумаге, вернувшись в отель, и готов был побиться об заклад, что он сделал это не хуже, чем фотоаппарат, — жаль только, не с кем было об заклад побиться), — именно после этой встречи в Токио он начал жаловаться врачам, что у него портится зрение. По прошествии полугода стал носить дымчатые очки — по предписанию врачей, считавших, что у него воспалена слизистая оболочка левого глаза из-за постоянного переутомления. Он знал, что очки, особенно дымчатые, изменяют облик человека — порой до неузнаваемости, но сразу надевать очки после токийского инцидента было неразумно, этому предшествовала полугодовая подготовка. При этом, естественно, советская секретная служба в Токио самым внимательным образом в течение этого же полугода наблюдала за тем, не будет ли проявлен кем-нибудь из немцев интерес к Пимезову. Интереса к нему не проявили: видимо, офицер СД посчитал фигуру опустившегося русского эмигранта в стоптанных башмаках и грязной рубашке объектом, не заслуживающим серьезного внимания.
Второй раз такое же ощущение пустоты и собственной нереальности он ощутил в Минске, в сорок втором году. Он тогда был в свите Гиммлера и вместе с рейхсфюрером участвовал в инспекционной поездке по концлагерям советских военнопленных. Русские пленные лежали на земле — живые рядом с мертвыми. Это были скелеты, живые скелеты. Гиммлера тогда стошнило, и лицо его сделалось мучнисто-белым. Штирлиц шел рядом с Гиммлером, и он все время испытывал желание достать свой «вальтер» и всадить обойму в веснушчатое лицо этого человека в пенсне; и оттого, что это искушение было физически столь выполнимым, Штирлиц тогда весь захолодел и испытал сладостное блаженство. «А что будет потом? — смог спросить себя он. — Вместо этой твари посадят следующую и увеличат личную охрану. И все». Он тогда, перед тем как побороть искушение, ощутил свое тело легким и чужим. И как дьявольское наваждение отгонял от себя долгие недели после этого фотографически точное цветовое восприятие лица Гиммлера. Веснушки у него были размыто-желтыми на щеках и возле висков и четко-коричневыми около левого уха, а на шее — черными, пупырчатыми. Только по прошествии года он смог впервые засмеяться над этим своим постоянным видением…
Штирлиц заставил тело спружиниться и, ощущая мелкое дрожание мышц, простоял с минуту. Он почувствовал, как кровь прилила к лицу и в глазах забили острые зеленые молоточки.
«Вот так, — сказал он себе. — Надо чувствовать себя всего, целиком, как кулак, несмотря на то, что здешние стены крашены тремя красками — серой, синей и белой».
И он засмеялся, Он не заставлял себя смеяться. Просто эти проклятые цвета… Будь они неладны! Слава богу, что Мюллер вышел. Это он сглупил, дав ему время на раздумье. Никогда нельзя давать время на раздумье, если считаешь собеседника серьезным противником. Значит, Мюллер, у тебя самого не сходятся концы с концами…
Мюллер выехал на место убийства Рольфа и Барбары вместе с самыми лучшими своими сыщиками — он взял стариков, которые ловили с ним и бандитов, и национал-социалистов Гитлера, и коммунистов Тельмана и Брандлера в двадцатых годах. Он брал этих людей в самых редких случаях. Он не переводил их в гестапо, чтобы они не «зазнались»: каждый следователь гестапо рассчитывал на помощь экспертов, агентов, диктофонов. А Мюллер был поклонником Чапека — сыщики у этого писателя обходились своей головой и своим опытом.
— Вообще ничего? — спросил Мюллер. — Никаких зацепок?
— Ни черта, — ответил седой, с землистым лицом старик. Мюллер забыл, как его зовут, но тем не менее они были на ты с 1926 года. — Это похоже на убийство, которое ты раскручивал в Мюнхене.
— На Эгмонштрассе?
— Да. Дом девять, по-моему…
— Восемь. Он ухлопал их на четной стороне улицы.
— Ну и память у тебя!
— Ты на свою жалуешься?
— Пью йод.
— А я — водку.
— Ты генерал, тебе можно пить водку. Откуда у нас деньги на водку?
— Бери взятки, — хмыкнул Мюллер.
— А потом попадешь к твоим палачам? Нет уж, лучше я буду пить йод.
— Валяй, — согласился Мюллер. — Валяй. Я бы с радостью, говоря откровенно, поменял свою водку на твой йод.
— Работы слишком много?
Мюллер ответил:
— Пока — да. Скоро ее вовсе не будет. Так что же нам делать, а? Неужели совсем ничего нет?
— Пусть в твоей лаборатории посмотрят пули, которыми укокошили эту парочку.
— Посмотрят, посмотрят, — согласился Мюллер. — Обязательно посмотрят, можешь на этот счет не беспокоиться…
Вошел второй старик и, подвинув стул, присел рядом с Мюллером.
«Старый черт, — подумал Мюллер, глянув на него, — а ведь он красится. Точно, у него крашеные волосы».
— Ну? — спросил Мюллер. — Что у тебя, Гюнтер?
— Кое-что есть.
— Слушай, чем ты красишь волосы?
— Хной. У меня не седые, и не черные, а какие-то пегие, а Ильзе умерла. А молоденькие предпочитают юных солдат, а не старых сыщиков… Слушай, тут одна старуха в доме напротив видела час назад женщину и солдата. Женщина шла с ребенком: видно, очень торопилась.
— В чем был солдат?
— Как в чем? В форме.
— Я понимаю, что не в трусах. В черной форме?
— А… Ну конечно, в черной, вы ж зеленым охрану не поручаете…
— В какую они сели машину?
— Они в автобус сели.
Мюллер от неожиданности даже приподнялся:
— Как в автобус?!
— Так. В семнадцатый номер.
— В какую сторону они поехали?
— Туда, — махнул рукой Гюнтер, — на запад.
Мюллер сорвался со стула, снял трубку телефона и, быстро набрав номер, сказал:
— Шольц! Быстро! Наряды по линии семнадцатого автобуса — раз! Пианистка и охранник. Что? Откуда я знаю, как его зовут! Выясните, как его зовут! Второе — немедленно поднимите на него досье: кто он, откуда, где родные. Весь послужной список — мне, сюда, немедленно. Если выясните, что он хоть раз был в тех же местах, где бывал Штирлиц, — сразу сообщите! И отправьте наряд в засаду на квартиру Штирлица.
Мюллер сидел на стуле возле двери. Эксперты гестапо и фотограф уже уехали. Он остался втроем со своими стариками, и они говорили о былом, перебивая друг друга.
«Я проиграл, — рассуждал Мюллер, успокоенный разговором старых товарищей, — но у меня в запасе Берн. Конечно, там все сложнее, там чужая полиция и чужие пограничники. Но один козырь, главный, пожалуй, выбит из рук. Они бежали к автобусу — значит, это не спланированная операция. Нет, об операции нечего и думать. Русские, конечно, стоят за своих, но посылать на смерть несколько человек для того чтобы попытаться, лишь попытаться, освободить эту пианистку, — вряд ли. Хотя, с другой стороны, они понимали, что ребенок — ее ахиллесова пята. Может быть, поэтому они пошли на такой риск? Нет, что я несу? Не было никакого запланированного риска — они садились в автобус, ничего себе риск… Это идиотизм, а никакой не риск…»
Он снова снял трубку телефона.
— Это Мюллер. По всем линиям метро тоже предупредите полицию о женщине с ребенком. Дайте ее описание, скажите, что она воровка и убийца, пусть берут. Если ошибутся и схватят больше, чем надо, я их извиню. Пусть только не пропустят ту, которую я жду…
Штирлиц постучал в дверь камеры: видимо, за те часы, которые он здесь провел, сменился караул, потому что на пороге стоял не давешний красномордый парень, а Зигфрид Бейкер — Штирлиц не раз играл с ним в паре на теннисных кортах.
— Привет, Зигги, — сказал он, усмехнувшись, — хорошенькое место для встреч, а?
— Зачем вы требовали меня, номер седьмой? — спросил Бейкер очень спокойно, ровным, чуть глуховатым голосом.
«У него всегда была замедленная реакция, — вспомнил Штирлиц. — Он хорошо бил с левой, но всегда чуть медлил. Из-за этого мы с ним проиграли пресс-атташе из Турции».
— Неужели я так изменился? — спросил Штирлиц и автоматически пощупал щеки: он не брился второй день, и щетина отросла довольно большая и не такая колючая; колючей щетина была только вечером — он приучил себя бриться дважды в день.
— Зачем вы требовали меня, номер седьмой? — повторил Зигфрид.
— Ты что, сошел с ума?
— Молчать! — гаркнул Бейкер и захлопнул тяжелую дверь.
Штирлиц усмехнулся и сел на металлический, ввинченный в пол табурет. «Когда я подарил ему английскую ракетку, он даже прослезился. Все громилы и подлецы слезливы. Это такая у них форма истерии, — подумал Штирлиц. — Слабые люди обычно кричат или бранятся, а громилы плачут. Слабые — это я неверно подумал. Добрые — так сказать вернее. И только самые сильные люди умеют подчинять себя себе».
Когда они первый раз играли в паре с Зигфридом против обергруппенфюрера Поля, — Поль перед войной учился играть в теннис, чтобы похудеть, — Бейкер шепнул Штирлицу:
— Будем проигрывать с нулевым счетом или для вида посопротивляемся?
— Не болтай ерунды, — ответил Штирлиц, — спорт есть спорт.
Зигфрид начал немилосердно подыгрывать Полю. Он очень хотел понравиться обергруппенфюреру. А Поль накричал на него:
— Я вам не кукла! Извольте играть со мной как с соперником, а не как с глупым ребенком!
Зигфрид с перепугу начал гонять Поля по площадке так, что тот, рассвирепев, бросил ракетку и ушел. Бейкер тогда побледнел, и Штирлиц заметил, как у него мелко дрожали пальцы.
— Я никогда не думал, что в наших тюрьмах работают такие нервные ребята, — сказал он. — Ничего не случилось, дружище, ничего, ровным счетом. Иди в душ, приди в себя и отправляйся домой, а послезавтра я расскажу тебе, что надо делать.
Зигфрид ушел, а Штирлиц разыскал Поля, и они вместе славно поиграли пять сетов. Поль взмок, но Штирлиц играл с ним ровно, отрабатывая — ненавязчиво и уважительно — длинные удары с правой. Поль это отчётливо понял, но манера Штирлица держаться на корте — полная иронического доброжелательства и истинно спортивного демократизма — была ему симпатична. Поль попросил Штирлица поиграть с ним пару месяцев.
— Это слишком тяжелое наказание, — рассмеялся Штирлиц, и Поль тоже рассмеялся — так это добродушно прозвучало у Штирлица. — Не сердитесь на моего верзилу, он боится генералов и относится к вам с преклонением. Мы будем работать с вами по очереди, чтобы не потерять квалификацию.
После того, как Штирлиц во время следующей игры представил Полю Зигфрида, тот проникся к своему напарнику громадным почтением и с тех пор стремился при каждом удобном случае оказать Штирлицу какую-нибудь услугу. То он бегал ему за пивом, как кончалась партия, то дарил диковинную авторучку (видно, отобранную у арестованного), то приносил букетик первых цветов. Однажды он подвел Штирлица, но опять-таки невольно, по своей врожденной службистской тупости. Штирлиц выступал на соревнованиях против испанца. Парень был славный, либерально настроенный, но Шелленберг задумал с ним какую-то пакость и для этого попросил — через своих людей в спортивном комитете, — чтобы испанца вывели на игру со Штирлицем. Естественно, Штирлица ему представили как сотрудника министерства иностранных дел, а после окончания партии к Штирлицу подбежал Зигфрид и брякнул: «Поздравляю с победой, штандартенфюрер! СС всегда побеждает!»
Штирлиц не очень-то горевал о сорванной операции, а Зигфрида хотели посадить на гауптвахту с отчислением из СС. Снова Штирлиц пошел хлопотать за него — на этот раз уже через прирученного Поля — и спас его. На следующий день после этого отец Зигфрида — высокий, худой старик с детскими голубыми глазами — приехал к нему с подарком: хорошей копией Дюрера.
— Наша семья никогда не забывает добра, — сказал он. — Мы все — ваши слуги, господин Штирлиц, отныне и навсегда. Ни мой сын, ни я — мы никогда не сможем отблагодарить вас, но если вам потребуется помощь — в досадных, раздражающих повседневных мелочах, — мы почтём за высокую честь выполнить любую вашу просьбу.
С тех пор старик каждую весну приезжал к Штирлицу и ухаживал за его садом, и особенно за розами, вывезенными из Японии.
«Несчастное животное, — вдруг подумал Штирлиц о Зигфриде, — его даже и винить-то ни в чём нельзя. Все люди равны перед богом — так, кажется, утверждал мой друг пастор. Черта с два! Чтобы на земле восторжествовало равенство, надо сначала очень чётко договориться: отнюдь не все люди равны перед богом. Есть люди — люди, а есть — животные. И винить их в этом нельзя. Но уповать на моментальное перевоспитание даже не глупо, а преступно».

Назад | Первая страница | Предыдущий раздел | Начало | Следующий раздел | Последняя страница | Вперёд
Статьи | Знакомства | Языки | Штирлиц | Радио | Почта | Поиск | Программы | Windows | Одесса | О себе | Ссылки | Контакт
 © Игорь Калинин  2000-2006 Обращений к данной странице www.igorkalinin.com/stirlitz/17/08.ru.html