Юлиан Семенов

Семнадцать мгновений весны

Дверь камеры распахнулась. На пороге стоял Зигфрид.
— Не сидеть! — крикнул он. — Ходить кругами!
И перед тем, как захлопнуть дверь, он незаметно выронил на пол крохотную записку. Штирлиц поднял ее. «Если вы не будете говорить, что мой папа окучивал и поливал ваши розы, я обещаю бить вас вполсилы, чтобы вы могли дольше держаться. Записку прошу съесть».
Штирлиц вдруг почувствовал облегчение: чужая глупость всегда смешна. И снова взглянул на часы. Мюллер отсутствовал третий час.
«Девочка молчит, — понял Штирлиц. — Или они свели ее с Плейшнером? Это не страшно — они ничего друг о друге не знают. Но что-то у него не связалось. Что-то случилось, у меня есть тайм-аут».
Он неторопливо расхаживал по камере, перебирая в памяти все, что имело отношение к этому чемодану. Да, точно, он подхватил его в лесу, когда Эрвин поскользнулся и чуть было не упал. Это было в ночь перед бомбежкой. Один только раз.
«Минута! — остановил себя Штирлиц. — Перед бомбежкой… А после бомбежки я стоял там с машиной… Там стояло много машин… Был затор из-за того, что работали пожарные. Почему я там оказался? А, был завал на моей дороге на Кудам. Я потребую вызвать полицию из оцепления, которая дежурила в то утро. Значит, я оказался там потому, что меня завернула полиция. В деле была фотография чемоданов, которые сохранились после бомбежки. Я говорил с полицейским, я помню его лицо, а он должен помнить мой жетон. Я помог перенести чемодан — пусть он это опровергнет. Он не станет это опровергать, я потребую очной ставки. Скажу, что я помог плачущей женщине нести детскую кроватку: та тоже подтвердит — такое запоминается».
Штирлиц забарабанил в дверь кулаками, и дверь открылась, но у порога стояли два охранника. Третий — Зигфрид — провел мимо камеры Штирлица человека с парашей в руках. Лицо человека было изуродовано, но Штирлиц узнал личного шофера Бормана, который не был агентом гестапо и который вел машину, когда он, Штирлиц, говорил с шефом партийной канцелярии.
— Срочно позвоните группенфюреру Мюллеру. Скажите ему — я вспомнил! Я все вспомнил! Попросите немедленно спуститься ко мне!
«Плейшнер еще не привезен! Раз. С Кэт сорвалось. Два. У меня есть только один шанс выбраться — время. Время и Борман. Если я промедлю — он победит».
— Хорошо, — сказал охранник, — сейчас доложу.
Из приюта для грудных младенцев вышел солдат, пересек улицу и спустился в подвал разрушенного дома. Там, на разбитых ящика, сидела Кэт и кормила сына.
— Что? — спросила она.
— Плохо, — ответил Гельмут. — Надо полчаса ждать. Сейчас кормят детей и все заняты.
— Мы подождем, — успокоила его Кэт. — Мы подождем… Откуда им знать, где мы?
— Вообще-то — да, только надо скорее уходить из города, иначе они нас найдут. Я знаю, как они умеют искать. Может, вы пойдете? А я — если получится — догоню вас? А? Давайте уговоримся, где я вас буду ждать…
— Нет, — покачала головой Кэт, — не надо. Я буду ждать… Все равно мне некуда идти в этом городе…
Шольц позвонил на «радиоквартиру» Мюллеру и сказал:
— Обергруппенфюрер, Штирлиц просил передать вам, что он все вспомнил.
— Да? — оживился Мюллер и сделал знак рукой сыщикам, чтобы они не так громко смеялись. — Когда?
— Только что.
— Хорошо. Скажите, что я еду. Ничего нового?
— Ничего существенного.
— Об этом охраннике ничего не собрали?
— Нет, всякая ерунда…
— Какая именно? — спросил Мюллер машинально, скорее для порядка, стягивая при этом с соседнего стула свое пальто.
— Сведения о жене, о детях и родных.
— Ничего себе ерунда, — рассердился Мюллер. — Это совсем даже не ерунда в таком деле, дружище Шольц. Сейчас приеду и разберемся в этой ерунде… К жене послали людей?
— Жена два месяца назад ушла от него. Он лежал в госпитале после контузии, а она ушла. Уехала с каким-то торговцем в Мюнхен.
— А дети?
— Сейчас, — сказал Шольц, пролистывая дело, — сейчас посмотрю, где его дети… Ага, вот… У него один ребенок, трех месяцев. Она сдала его в приют.
«У русской грудной сын! — вдруг высветило Мюллера. — Ему нужна кормилица! А Рольф, наверное, переусердствовал с ребенком!»
— Как называется приют?
— Там нет названия. Приют в Панкове. Моцартштрассе, семь. Так… Теперь о его матушке…
Мюллер не стал слушать данных о его матушке. Он швырнул трубку, медлительность его исчезла, он надел пальто и сказал:
— Ребята, может быть большая стрельба, так что приготовьте свои «бульдоги». Кто знает приют в Панкове?
— Моцартштрассе, восемь? — спросил седой.
— Ты снова перепутал, — ответил Мюллер, выходя из квартиры. — Ты всегда путаешь четные и нечетные цифры. Дом семь.
— Улица как улица, — сказал седой, — ничего особенного. Там можно красиво разыграть операцию: очень тихо, никто не мешает. А путаю я всегда. С детства. Я болел, когда в классе проходили четные и нечетные.
И он засмеялся, и все остальные тоже засмеялись, и были они сейчас похожи на охотников, которые обложили оленя.
Нет, Гельмут Кольдер не был связан со Штирлицем. Их пути никогда не пересекались. Он честно воевал с сорокового года. Он знал, что воюет за свою родину, за жизнь матери, трех братьев и сестры. Он верил в то, что воюет за будущее Германии, против неполноценных славян, которые захватили огромные земли, не умея их обрабатывать; против англичан и французов, которые продались заокеанской плутократии; против евреев, которые угнетают простой народ, спекулируя на несчастьях людей. Он считал, что гений фюрера будет сиять в веках.
Так было до осени сорок первого года, когда они шли с песнями по миру и пьяный воздух победы делал его и всех его товарищей по танковым частям СС веселыми, добродушным гуляками. Но после битвы под Москвой, когда начались бои с партизанами и поступил приказ убивать заложников, Гельмут несколько растерялся.
Когда его взводу первый раз приказали расстрелять сорок заложников возле Смоленска — там пустили с рельсов эшелон, — Гельмут запил: перед ним стояли женщины с детьми и старики. Женщины прижимали детей к груди, закрывали им глаза и просили, чтобы их поскорее убили…
Он тогда по-настоящему запил; многие его товарищи тоже молча тянули водку, и никто не рассказывал смешных анекдотов, и никто не играл на аккордеонах. А потом они снова ушли в бой, и ярость схваток с русскими вытеснила воспоминания о том кошмаре.
Он приехал на побывку, и их соседка пришла в гости с дочкой. Дочку звали Луиза. Она была хорошенькая, ухоженная и чистенькая. Гельмут видел ее во сне каждую ночь. Он был на десять лет старше. Поэтому он чувствовал к ней нежность. Он мечтал, какой она будет женой и матерью. Гельмут всегда мечтал о том, чтобы в его доме возле вешалки стояло много детских башмачков: он любил детей. Как же ему не любить детей, ведь сражался-то он за их счастье?!
Во время следующего отпуска Луиза стала его женой. Он вернулся на фронт, и Луиза тосковала два месяца. А когда поняла, что забеременела, ей стало скучно страшно. Она уехала в город. Когда родился ребенок, она отдала его в приют. Гельмут в это время лежал в госпитале после тяжелой контузии. Он вернулся домой, и ему сказали, что Луиза уехала с другим. Он вспомнил русских женщин: однажды его приятель за пять банок консервов провел ночь с тридцатилетней учительницей — у нее была девочка, которую нечем было кормить. Наутро русская повесилась: она оставила соседям девочку, положив в пеленки портрет ее отца и эти самые банки с консервами. А Луиза, член «Гитлерюгенда», настоящая арийка, а не какая-то славянка, бросила их девочку в приют, как последняя шлюха.
Он ходил в приют раз в неделю, и ему изредка позволяли гулять с дочкой. Он играл с ней, пел ей песни, и любовь к дочке стала главным в его жизни. Он увидел, как русская радистка укачивала своего мальчика, и тогда впервые отчетливо спросил себя: «Что же мы делаем? Они такие же люди, как мы, и так же любят своих детей, и так же готовы умереть за них».
И когда он увидел, что делает Рольф с младенцем, решение пришло к нему не от разума, а от чувства. В Рольфе и в Барбаре, смотревшей, как собираются убить младенца, он увидел Луизу, которая стала для него символом предательства.
Вернувшись через полчаса в приют, он стоял возле окна, выкрашенного белой краской, и чувствовал, как в нем что-то надломилось.
— Добрый день, — сказал он женщине, которая выглянула в окошко. — Урсула Кальдер. Моя дочь. Мне позволяют…
— Да. Я знаю. Но сейчас девочка должна спать.
— Я уезжаю на фронт. Я погуляю с ней, и она поспит у меня на руках. А когда придет время менять пеленки, я принесу ее…
— Боюсь, что доктор не разрешит.
— Я ухожу на фронт, — повторил Гельмут.
— Хорошо… Я понимаю… Я постараюсь. Подождите, пожалуйста.
Ждать ему пришлось десять минут, и все тело его била дрожь, а зуб не попадал на зуб.
Окошко открылось, и ему протянули белый конверт. Лицо дочки было закрыто ослепительно белой пеленкой: девочка спала.
— Вы хотите выйти на улицу?
— Что? — не понял Гельмут. Слова сейчас доходили до него издалека, как сквозь плотно затворенную дверь. У него так бывало после контузии, когда он очень волновался.
— Пройдите в наш садик — там тихо, и если начнется налет, вы сможете быстро спуститься в убежище.
Гельмут вышел на дорогу и услышал скрип тормозов у себя за спиной. Военный шофер остановил грузовик в двух шагах от Гельмута и, высунувшись в окно, закричал:
— Вы что, не видите машины?!
Гельмут прижал дочку к груди и, пробормотав что-то, потрусил ко входу в подвал. Кэт ждала его, стоя возле двери. Мальчик лежал на ящике.
— Сейчас, — сказал Гельмут, протягивая Кэт дочку, — подержите ее, я побегу на остановку. Там видно, когда из-за поворота подходит автобус. Я успею прибежать за вами.
Он увидел, как Кэт бережно взяла его девочку, и снова в глазах у него закипели слезы, и он побежал к пролому в стене.
— Лучше вместе, — сказала Кэт, — давайте лучше вместе!
— Ничего, я сейчас, — ответил он, остановившись в дверях. — Все-таки они могут иметь вашу фотографию, а я до контузии был совсем другим. Сейчас, ждите меня.
Он засеменил по улице к остановке. Улица была пустынной.
«Приют эвакуируют, и я потеряю дочку, — думал он. — Как ее потом найдешь? А если погибать под бомбами, то лучше вместе. И эта женщина сможет ее покормить — кормят ведь близнецов… И потом, за это бог мне все простит. Или хотя бы тот день под Смоленском».
Начался дождик.
«Нам доехать до Зоо — и там мы сядем в поезд. Или пойдем с беженцами. Здесь легко затеряться. И она будет кормить девочку, пока мы не придем в Мюнхен. А там поможет мама. Там можно будет найти кормилицу. Хотя они ведь будут искать меня. К маме нельзя идти. Неважно. Надо просто уйти из этого города. Можно пойти на север, к морю. К Хансу: в конце концов, кто может подумать, что я пошел к товарищу по фронту?»
Гельмут натянул свою шапку на уши. Озноб проходил.
«Хорошо, что пошел дождь, — думал он, — хоть что-то происходит. Когда ждешь и все тихо — это плохо. А если сыплет снег или дождь — тогда как-то не так одиноко».
Моросило по-прежнему, но внезапно тучи разошлись и высоко-высоко открылась далекая голубизна и краешек белого солнца.
«Вот и весна, — подумал Гельмут. — Теперь недолго ждать травы…»
Он увидел, как из-за поворота показался автобус. Гельмут было повернулся, чтобы бежать за Кэт, но увидел, как из-за автобуса выскочили две черные машины и наперекор всем правилам движения понеслись к детскому приюту. Гельмут снова почувствовал, как у него ослабели ноги и захолодела левая рука: он увидел, что это машины гестапо. Первым его желанием было бежать, но он понял, что они заподозрят бегущего и сразу же схватят русскую с его девочкой и увезут к себе. Он боялся, что сейчас с ним снова случится приступ и его возьмут в беспамятстве. «А потом возьмут девочку и станут ее раздевать и подносить к окну, а ведь еще только-только начинается весна, и когда-то еще будет тепло. А так… она услышит и все поймет, эта русская. Не может быть, чтобы…»
Гельмут вышел на асфальт и, вскинув руку с парабеллумом, выстрелил несколько раз в ветровое стекло первой машины. И последнее, что он подумал после того, как услышал автоматную очередь, и еще перед тем, как осознал последнюю в своей жизни боль: «Я же не сказал ей, как зовут девоч…»
И это мучило его еще какое-то мгновенье, прежде чем он умер.
— Нет, мой господин, — говорила Мюллеру сестра милосердия, выносившая дочку Гельмуту, — это было не больше десяти минут назад…
— А где же девочка? — хмуро интересовался седой сыщик, стараясь не глядеть на тело своего товарища с крашеными волосами. Он лежал на полу, возле двери, и было видно, как он стар: наверное, последний раз он красил волосы давно, и шевелюра его была двухцветной — пегой у корешков и ярко-коричневой выше.
— По-моему, они уехали на машине, — сказала вторая женщина, — рядом с ним остановилась машина.
— Что, девочка сама села в машину?
— Нет, — ответила женщина серьезно, — она сама не могла сесть в машину. Она ведь еще грудная…
Мюллер сказал:
— Осмотрите здесь все как следует, мне надо ехать к себе. Третью машину сейчас пришлют, она уже выехала… А как же девочка могла оказаться в машине? — спросил он, обернувшись у двери. — Какая была машина?
— Большая.
— Грузовик?
— Да. Зеленый…
— Тут что-то не так, — сказал Мюллер и отворил дверь. — Поглядите в домах вокруг.
— Кругом развалины.
— И там посмотрите, — сказал он, — а в общем-то все это настолько глупо, что работать практически невозможно. Мы не сможем понять логику непрофессионала.
— А может, он хитрый профессионал? — спросил седой, закуривая.
— Хитрый профессионал не поехал бы в приют, — хмуро ответил Мюллер и вышел. Только что, когда он звонил к Шольцу, тот сообщил ему, что на явке в Берне русский связник, привезший шифр, покончил жизнь самоубийством.

13.3.1945 (16 ЧАСОВ 11 МИНУТ)

К Шелленбергу позвонили из группы работы с «архивом Бормана».
— Кое-что появилось, — сказали ему, — если вы придете, бригаденфюрер, мы подготовим для вас несколько документов.
— Сейчас буду, — коротко ответил Шелленберг.
Приехав, он, не раздеваясь, подошел к столу и взял несколько листков бумаги.
Пробежав их, он удивленно поднял брови, потом не спеша разделся, бросил пальто на спинку стула и сел, подложив под себя левую ногу. Документы были действительно в высшей мере интересные. Первый документ гласил:
«Совершенно _с_е_к_р_е_т_н_о_. Напечатано в двух экз.
В день «Х» подлежат изоляции Кальтенбруннер, Поль, Шелленберг, Мюллер.»
Фамилия «Мюллер» была вычеркнута красным карандашом, и Шелленберг отметил это большим вопросительным знаком на маленькой глянцевитой картонке — он держал пачку таких глянцевитых картонок в кармане и на своем столе — для пометок.
«Следует предположить, — говорилось далее в документе, — что изоляция вышеназванных руководителей гестапо и СД будет своеобразной акцией отвлечения. Поиски изолированных руководителей, отвечавших за к_о_н_к_р_е_т_н_ы_е_ проблемы, будет владеть умами всех тех, кому это будет выгодно; как с точки зрения оперативной, так и стратегической устремленности».
Далее в документе приводился список на 176 человек.
«Эти офицеры гестапо и СД могут — в той или иной мере — пролить свет не через основные посылы, но через второстепенные детали, на узловые вопросы внешней политики рейха. Бесспорно, каждый из них, сам того не зная, является мозаикой — бессмысленной с точки зрения индивидуальной ценности, но бесценной в подборе всех остальных мозаик. Следовательно, эти люди могут оказать помощь врагам рейха, заинтересованным в компрометации идеалов национал-социализма практикой его строительства. С этой точки зрения операции каждого из перечисленных офицеров, будучи собранными воедино, выведут картину, неблагоприятную для рейха. К сожалению, в данном случае невозможно провести строгий водораздел между установками партии и практикой СС, поскольку все эти офицеры являются ветеранами движения, вступавшими в ряды НСДАП в период с 1927 по 1935 годы. Следовательно, изоляция этих людей также представляется целесообразной и правомочной».
«Ясно, — вдруг осенило Шелленберга. — Он кокетничает, наш партийный лидер. Мы это называем «ликвидация». Он это называет «изоляцией». Значит, меня следует изолировать, а Мюллера следует сохранить. Собственно, этого я и ожидал. Занятно только, что они оставили в списке Кальтенбруннера. Хотя это можно понять: Мюллер всегда был в тени, его знают только специалисты, а Кальтенбруннер теперь широко известен в мире. Его погубит честолюбие. А меня погубило то, что я хотел быть нужным рейху. Вот парадокс — чем больше ты хочешь быть нужным своему государству, тем больше рискуешь; такие, как я, не имеют права просто унести в могилу государственные тайны, ставшие тайнами личными. Таких, как я, нужно выводить из жизни внезапно и быстро… Как Гейдриха. Я-то убежден, что его уничтожили наши…»
Он внимательно просмотрел фамилии людей, внесенных в списки для «изоляции». Он нашел множество своих сотрудников. Под №142 был штандартенфюрер СС Штирлиц.
То, что Мюллер был вычеркнут из списка, а Штирлиц оставлен, свидетельствовало о страшной спешке и неразберихе, царившей в партийном архиве. Указание внести коррективы в списки пришло от Бормана за два дня до эвакуации, однако в спешке фамилию Штирлица пропустили. Это и спасло Штирлица — не от «изоляции» от рук доверенных людей Бормана, но от «ликвидации» людьми Шелленберга.

13.3.1945 (17 ЧАСОВ 02 МИНУТЫ)

— Что-нибудь случилось? — спросил Штирлиц, когда Мюллер вернулся в подземелье. — Я отчего-то волновался.
— Правильно делали, — согласился Мюллер. — Я тоже волновался.
— Я вспомнил, — сказал Штирлиц.
— Что именно?
— Откуда на чемодане русской могли быть мои пальцы… Где она, кстати? Я думал, вы устроите нам свидание. Так сказать, очную ставку.
— Она в больнице. Скоро ее привезут.
— А что с ней случилось?
— С ней-то ничего. Просто, чтобы она заговорила, Рольф переусердствовал с ребенком.
«Врет, — понял Штирлиц. — Он бы не стал сажать меня на растяжку, если бы Кэт заговорила. Он рядом с правдой, но он врет».
— Ладно, пока время терпит.
— Почему «пока»? Время просто терпит.
— Время пока терпит, — повторил Штирлиц. — Если вас действительно интересует эта катавасия с чемоданом, то я вспомнил, Это стоило мне еще нескольких седых волос, но правда всегда торжествует — это мое убеждение.
— Радостное совпадение наших убеждений. Валяйте факты.
— Для этого вы должны вызвать всех полицейских, стоявших в зоне оцепления на Байоретерштрассе — я там остановился, и мне не разрешили проехать даже после предъявления жетона СД. Тогда я поехал в объезд, по дальнему пути. Там меня тоже остановили, и я очутился в заторе. Я пошел посмотреть, что случилось, и полицейские — молодой, но, видимо, серьезно больной парень, скорее всего туберкулезник, и его напарник, того я не очень хорошо запомнил — не позволяли мне пройти к телефону — позвонить Шелленбергу. Я предъявил им жетон и пошел звонить. Там стояла женщина с детьми, и я вынес ей из развалин коляску. Потом я перенес подальше от огня несколько чемоданов. Вспомните фотографию чемодана, найденного после бомбежки. Раз. Сопоставьте его обнаружение с адресом, по которому жила радистка, — два. Вызовите полицейских из оцепления, которые видели, как я помогал несчастным переносить их чемоданы, — три. Если хоть одно из моих доказательств окажется ложью, дайте мне пистолет с одним патроном: ничем иным свою невиновность я не смогу доказать.
— Хм, — усмехнулся Мюллер. — А что? Давайте попробуем. Сначала послушаем наших немцев, а потом побеседуем с вашей русской.
— С нашей русской! — тоже улыбнулся Штирлиц.
— Хорошо, хорошо, — сказал Мюллер, — не хватайте меня за язык…
Он вышел, чтобы позвонить к начальнику школы фюреров полиции оберштурмбаннфюреру СС доктору Хельвигу, а Штирлиц продолжал анализировать ситуацию: «Даже если они сломали девочку, а он специально сказал про ее сына: они могли мучить маленького, и она бы не выдержала этого, что-то у них все равно сорвалось, иначе они бы привезли Кэт сюда… Если бы Плейшнер был у них, они бы тоже не стали ждать — в таких случаях промедление глупо, упускаешь инициативу».
— Вас кормили? — спросил Мюллер, вернувшись. — Перекусим?
— Пора бы, — согласился Штирлиц.
— Я попросил принести нам чего-нибудь сверху.
— Спасибо. Вызвали людей?
— Вызвал.
— Вы плохо выглядите.
— Э! — махнул рукой Мюллер. — Хорошо еще, что вообще живу. А почему вы так хитро сказали «пока»? «Пока есть время». Давайте высказывайтесь — чего уж там.
— Сразу после очной ставки, — ответил Штирлиц. — Сейчас нет смысла. Если мою правоту не подтвердят, нет смысла говорить.
Открылась дверь, и охранник принес поднос, покрытый белой крахмальной салфеткой. На подносе стояла тарелка с вареным мясом, хлеб, масло и два яйца.
— В такой тюрьме, да еще в подвале, я бы согласился поспать денек-другой. Здесь даже бомбежки не слышно.
— Поспите еще.
— Спасибо, — рассмеялся Штирлиц.
— А что? — хмыкнул Мюллер. — Серьезно говорю… Мне нравится, как вы держитесь. Выпить хотите?
— Нет. Спасибо.
— Вообще не пьете?
— Боюсь, что вам известен даже сорт моего любимого коньяка.
— Не считайте себя фигурой, равной Черчиллю. Только о нем я знаю, что он любит русский коньяк больше всех остальных. Ладно. Как хотите, а я выпью. Чувствую себя действительно не лучшим образом.
…Мюллер, Шольц и Штирлиц сидели в пустом кабинете следователя Холтоффа на стульях, поставленных вдоль стены. Оберштурмбаннфюрер Айсман открыл дверь и ввел полицейского в форме.
— Хайль Гитлер! — воскликнул тот, увидав Мюллера в генеральской форме.
Мюллер ему ничего не ответил.
— Вы не знаете никого из этих трех людей? — спросил Айсман.
— Нет, — ответил полицейский, опасливо покосившись на колодку орденов и Рыцарский крест на френче Мюллера.
— Вы никогда не встречались ни с кем из этих людей?
— Как мне помнится, ни разу не встречался.
— Может быть, вы встречались мельком, во время бомбежки, когда вы стояли в оцеплении возле разрушенных домов?
— В форме-то приезжали, — ответил полицейский, — много в форме приезжало смотреть развалины. Я припомнить конкретно не могу…
— Ну спасибо, — сказал Айсман, — пригласите войти следующего.
Когда полицейский вышел, Штирлиц сказал:
— Ваша форма их сбивает. Они же только вас и видят.
— Ничего, не собьет, — ответил Мюллер. — Что же мне, сидеть голым?
— Тогда напомните им конкретное место, — попросил Штирлиц. — Иначе им трудно вспомнить — они же стоят на улицах по десять часов в день, им все люди кажутся на одно лицо.
— Ладно, — согласился Мюллер, — этого-то вы не помните?
— Нет, этого я не видел. Я вспомню тех, кого видел.
Второй полицейский тоже никого не опознал. Только седьмым по счету вошел тот болезненный молодой шуцман — видимо, туберкулезник.
— Вы кого-нибудь видели из этих людей? — спросил Айсман.
— Нет. По-моему, нет…
— Вы стояли в оцеплении на Кепеникштрассе?
— Ах да, да! — обрадовался шуцман. — Вот этот господин показывал свой жетон. Я пропустил его к пожарищу.
— Он просил вас пропустить его?
— Нет… Просто он показал свой жетон, он в машине ехал, а я никого не пускал. И он прошел… А что? — вдруг испугался шуцман. — Если он не имел права… Я знаю приказ — пропускать всюду людей из гестапо.
— Он имел право, — сказал Мюллер, поднявшись со стула, — он не враг, не думайте. Мы работаем все вместе. Он там что, искал роженицу на пожарище?
— Нет… Ту роженицу увезли еще ночью, а он ехал утром.
— Он искал вещи этой несчастной женщины? Вы помогали ему?
— Нет, — шуцман поморщил лоб, — он там, я помню, перенес кроватку какой-то женщине. Детскую кроватку. Нет, я не помогал, я был рядом.
— Она стояла возле чемоданов?
— Кто? Кроватка?
— Нет. Женщина.
— Вот этого я не помню. По-моему, там лежали какие-то чемоданы, но про чемоданы я точно не помню. Я запомнил кроватку, потому что она рассыпалась, и этот господин собрал ее и отнес к противоположному тротуару.
— Зачем? — спросил Мюллер.
— А там было безопаснее, и пожарники стояли на нашей стороне. А у пожарников шланги, они могли погубить эту колясочку, тогда ребенку было б негде спать, а так женщина потом устроила эту коляску в бомбоубежище, и малыш там спал — я видел…
— Спасибо, — сказал Мюллер, — вы нам очень помогли. Вы свободны.
Когда шуцман ушел, Мюллер сказал Айсману:
— Остальных освободить.
— Там должен быть еще пожилой, — сказал Штирлиц, — он тоже подтвердит.
— Ладно, хватит, — поморщился Мюллер. — Достаточно.
— А почему вы не пригласили тех, кто стоял в первом оцеплении, когда меня завернули?
— Это мы уже выяснили, — сказал Мюллер. — Шольц, вам все точно подтвердили?
— Да, обергруппенфюрер. Показания Хельвига, который в тот день распределял наряды и контактировал со службой уличного движения, уже доставлены.
— Спасибо, — сказал Мюллер, — вы все свободны.
Шольц и Айсман пошли к двери, Штирлиц двинулся следом за ними.
— Штирлиц, я вас задержу еще на минуту, — остановил его Мюллер.
Он дождался, пока Айсман и Шольц ушли, закурил и отошел к столу. Сел на краешек — все сотрудники гестапо взяли у него эту манеру — и спросил:
— Ну ладно, мелочи сходятся, а я верю мелочам. Теперь ответьте мне на один вопрос: где пастор Шлаг, мой дорогой Штирлиц?
Штирлиц сыграл недоумение. Он резко обернулся к Мюллеру и сказал:
— С этого и надо было начинать!
— Мне лучше знать, с чего начинать, Штирлиц. Я понимаю, что вы переволновались, но не следует забывать такт…
— Обергруппенфюрер, позволю себе говорить с вами в открытую.
— Позволите себе? А как я?
— Обергруппенфюрер, я понимаю, что разговоры Бормана по телефону ложатся на стол рейхсфюреру после того, как их просмотрит Шелленберг. Я понимаю, что вы не можете не выполнять приказов рейхсфюрера, Даже если они инспирированы вашим другом и моим шефом. Я хочу верить, что шофер Бормана арестован гестапо по прямому приказанию сверху. Я убежден, что вам приказали арестовать этого человека.
Мюллер лениво глянул в глаза Штирлица, и Штирлиц почувствовал, как внутренне шеф гестапо весь напрягся — он ждал всего, но не этого.
— Почему вы считаете… — начал было он, но Штирлиц снова перебил его:
— Я понимаю, вам поручили скомпрометировать меня любыми путями — для того чтобы я не мог больше встречаться с партайгеноссе Борманом. Я видел, как вы строили наш сегодняшний день — в вас было все, как обычно, но в вас не было вдохновения, потому что вы понимали, кому выгодно и кому невыгодно положить конец моим встречам с Борманом. Теперь у меня нет времени: у меня сегодня встреча с Борманом. Я не думаю, чтобы вам было выгодно убрать меня.
— Где вы встречаетесь с Борманом?
— Возле музея природоведения.
— Кто будет за рулем? Второй шофер?
— Нет. Мы знаем, что он завербован через гестапо Шелленбергом.
— Кто это «мы»?
— Мы — патриоты Германии и фюрера.
— Вы поедете на встречу в моей машине, — сказал Мюллер, — это в целях вашей же безопасности.
— Спасибо.
— В портфель вы положите диктофон и запишете весь разговор с Борманом. И обговорите с ним судьбу шофера. Вы правы: меня вынудили арестовать шофера и применить к нему третью степень устрашения. Потом вы вернетесь сюда, и мы прослушаем запись беседы вместе. Машина будет ждать вас там же, возле музея.
— Это неразумно, — ответил Штирлиц, быстро прикинув в уме все возможные повороты ситуации. — Я живу в лесу. Вот вам мой ключ. Поезжайте туда. Борман подвозил меня домой в прошлый раз: если бы шофер признался в этом, надеюсь, вы бы не мучили меня все эти семь часов.
— А может быть, мне пришлось бы выполнить приказ, — сказал Мюллер, — и ваши муки прекратились бы семь часов назад.
— Если бы это случилось, обергруппенфюрер, вы бы остались один на один со многими врагами здесь, в этом здании.
Уже около двери Штирлиц спросил:
— Кстати, в той комбинации, которую я затеял, мне очень нужна русская. Почему вы не привезли ее? И к чему такой голый фокус с шифром из Берна?
— Не так все это глупо, между прочим, как вам показалось. Мы обменяемся впечатлениями у вас, когда встретимся после вашей беседы с Борманом.
— Хайль Гитлер! — сказал Штирлиц.
— Да ладно вам, — буркнул Мюллер, — у меня и так в ушах звенит…
— Я не понимаю… — словно натолкнувшись на какую-то невидимую преграду, остановился Штирлиц, не спуская руки с массивной медной ручки, врезанной в черную дверь.
— Бросьте! Вы же прекрасно понимаете. Фюрер не способен принимать решений, и не следует смешивать интересы Германии с личностью Адольфа Гитлера.
— Вы отдаете себе…
— Да, да! Отдаю себе отчет! Тут нет аппаратуры прослушивания, а вам никто не поверит, передай вы мои слова — да вы и не решитесь их никому передавать. Но себе — если вы не играете более тонкую игру, чем та, которую хотите навязать мне, — отдайте отчет: Гитлер привел Германию к катастрофе. И я не вижу выхода из создавшегося положения. Понимаете? Не вижу. Да сядьте вы, сядьте… Вы что думаете — у Бормана есть свой план спасения? Отличный от планов рейхсфюрера? Люди Гиммлера за границей под колпаком, он от агентов требовал дел, он не берег их. А ни один человек из бормановских «германо-американских», «германо-английских», «германо — бразильских» институтов не был арестован. Гиммлер не смог бы исчезнуть в этом мире. Борман может. Вот о чем подумайте. И объясните вы ему — подумайте только, как это сделать тактичнее, — что без профессионалов, когда все кончится крахом, он не обойдется. Большинство денежных вкладов людей СС, Гиммлера в иностранных банках — под колпаком союзников. А у Бормана денежных вкладов во сто крат больше, и никто о них не знает. Помогая ему сейчас, выговаривайте и себе гарантии на будущее, Штирлиц. Золото Гиммлера — это пустяки. Гитлер прекрасно понимал, что золото Гиммлера служит близким, тактическим целям. А вот золото партии, золото Бормана — оно не для вшивых агентов и перевербованных министерских шоферов, а для тех, кто по прошествии времени поймет, что нет иного пути к миру, кроме идей национал-социализма. Золото Гиммлера — это плата испуганным мышатам, которые, предав, пьют и развратничают, чтобы погасить в себе страх. Золото партии — это мост в будущее, это обращение к нашим детям, к тем: кому сейчас месяц, год, три года… Тем, кому сейчас десять, мы не нужны: ни мы, ни наши идеи; они не простят нам голода и бомбежек. А вот те, кто сейчас еще ничего не смыслят, будут говорить о нас, как о легенде, а легенду надо подкармливать, надо создавать сказочников, которые переложат наши слова на иной лад, доступный людям через двадцать лет. Как только где-нибудь вместо слова «здравствуйте» произнесут «хайль» в чей-то персональный адрес — знайте, там нас ждут, оттуда мы начнем свое великое возрождение! Сколько вам лет будет к семидесятому? Под семьдесят? Вы счастливчик, вы доживете. А вот мне будет под восемьдесят… Поэтому меня волнуют предстоящие десять лет, и если вы хотите делать вашу ставку, не опасаясь меня, а, наоборот, на меня рассчитывая, помните: Мюллер-гестапо — старый, уставший человек. Он хочет спокойно дожить свои годы где-нибудь на маленькой ферме с голубым бассейном и для этого готов сейчас поиграть в активность… И еще — этого, конечно, Борману говорить не следует, но сами-то запомните: чтобы из Берлина перебраться на маленькую ферму, в тропики, нельзя торопиться. Многие шавки фюрера побегут отсюда очень скоро и попадутся. Американцы, еще не расчухавшись и не поняв, что им принесет Сталин, выдадут всех их скопом в лапы НКВД. А когда в Берлине будет грохотать русская канонада и солдаты будут сражаться за каждый дом — вот тогда отсюда нужно уйти спокойно. И унести тайну золота партии, которая известна только Борману, потому что фюрер уйдет в небытие… И отдайте себе отчет в том, как я вас перевербовал: за пять минут и без всяких фокусов. О Шелленберге мы поговорим сегодня на досуге. Но Борману вы должны сказать, что без моей прямой помощи у вас ничего в Швейцарии не выйдет.
— В таком случае, — медленно ответил Штирлиц, — ему будете нужны вы, а я стану лишним…
— Борман понимает, что один я ничего не сделаю — без вас. Не так-то много у меня своих людей в ведомстве вашего шефа…
«ИЩИТЕ ЖЕНЩИНУ!»
Услыхав выстрелы на улице, Кэт сразу поняла: случилось страшное. Она выглянула и увидела две черные машины и Гельмута, который корчился посредине тротуара. Она бросилась обратно: ее сын лежал на ящике и тревожно возился. Девочка, которую она держала на руках, была спокойнее — почмокивала себе во сне. Кэт положила девочку рядом с сыном. Движения ее стали суетливыми, руки дрожали, и она прикрикнула на себя: «А ну, тихо!» «Почему «тихо»? — успела подумать она, отбегая в глубь подвала. — Ведь я не кричала…»
Она шла, вытянув вперед руки, в кромешной темноте, спотыкаясь о камни и балки. Так они играли в войну у себя дома с мальчишками. Сначала она была санитаркой, но потом в нее влюбился Эрвин Берцис из шестого подъезда, а он всегда был командиром у красных, и он сначала произвел ее в сестры милосердия, а потом велел называть Катю «военврачом третьего ранга». Их штаб помещался в подвале дома на Спасо-Наливковском. Однажды в подвале погас свет. А подвал был большой, похожий на лабиринт. «Начальник штаба» заплакал от страха: его звали Игорь, а Эрвин взял его в отряд только потому, что тот был отличником. «Чтобы нас не называли анархистами, — объяснил свое решение Эрвин, — нам нужен хотя бы один примерный ученик. И потом начальник штаба — какую роль может он играть в нашей войне? Никакую. Будет сидеть в подвале и писать мои приказы. Штабы имели значение у белых, а у красных важен только один человек — комиссар». Когда Игорь заплакал, в подвале стало очень тихо, и Катя почувствовала, как растерялся Эрвин. Она почувствовала это по тому, как он сопел носом и молчал. А Игорь плакал все жалостнее, и вслед за ним начал всхлипывать кто-то еще из работников штаба. «А ну, тихо! — крикнул тогда Эрвин. — Сейчас я выведу вас. Сидеть на местах и не расходиться!» Он вернулся через десять минут, когда снова включили свет. Он был в пыли, с разбитым носом. «Выключим свет, — сказал он, — надо научиться выходить без света — на будущее, когда начнется настоящая война». — «Когда начнется настоящая война, — сказал начальник штаба Игорь, — тогда мы станем сражаться на суше, а не в подвалах». — «А ты молчи. Ты снят с должности, — ответил Эрвин. — Слезы на войне — это измена! Понял?» Он вывернул лампочку, вывел всех из подвала, и тогда Катя первый раз поцеловала его.
«Он вел нас вдоль по стене, — думала она, — он все время держался руками за стену. Только у него были спички. Нет. У него не было спичек. Откуда у него могли взяться спички? Ему тогда было девять лет, он еще не курил».
Кэт оглянулась: она уже не видела ящика, на котором лежали дети. Она испугалась, что заплутается здесь и не найдет пути назад, а дети там лежат на ящике, и сын вот-вот заплачет, потому что, наверное, у него все пеленки мокрые, и разбудит девочку, и сразу же их голоса услышат на улице. Она заплакала от беспомощности, повернулась и пошла обратно, все время прижимаясь к стене. Она заторопилась и, зацепившись ногой за какую-то трубу, потеряла равновесие. Вытянув вперед руки, зажмурившись, она упала. На какое-то мгновенье в глазах у нее зажглись тысячи зеленых огней, а потом она потеряла сознание от острой боли в голове.
Кэт не помнила, сколько времени она пролежала так: минуту или час. Открыв глаза, она удивилась какому-то странному шуму. Она лежала левым ухом на ребристом ледяном железе, и оно издавало странный звук, который Кэт услыхала в горах, в ущелье, там, где стеклянно ярился прозрачно-голубой поток. Кэт решила, что у нее звенит в голове от сильного удара. Она подняла лицо, и гул прекратился. Вернее, он стал иным. Кэт хотела подняться на ноги и вдруг поняла: она упала головой на люк подземной канализации. Она ощущала руками ребристое железо и поняла, что права. Эрвин говорил о мощной системе подземных коммуникаций в Берлине. Кэт рванула люк на себя: он не поддавался. Она стала ощупывать ладонями пол вокруг люка и нашла какую-то ржавую железку, поддела ею люк и отбросила его в сторону. Звук, скрытый этим ребристым люком, такой далекий, вырвался из глубины.
(Они тогда шли по синему ущелью в горах: Гера Сметанкин, Мишаня Великовский, Эрвин и она. Они тогда еще все время пели песню: «Далеко-далеко за морем стоит золотая страна…»
Сначала в ущелье было жарко и остро пахло смолой: леса здесь были синие, сплошь хвойные. Очень хотелось пить, оттого, что подъем был крутым — по крупной и острой гальке, а воды не было, и все очень удивлялись, ведь по этому ущелью они должны были выйти на Краснополянский снежник, значит, по ущелью должен протекать поток. Но воды не было, и только ветер шумел в верхушках сосен. А потом галька стала не белой, иссушенной солнцем, а черной, а еще через десять минут они увидели ручеек в камнях и услыхали далекий шум, а после они шли вдоль синего потока, и все кругом грохотало. Они увидели снег, и когда они поднялись на снежник, снова стало тихо, потому что поток, вызванный таянием снегов, был под ними, и они поднимались все выше — в снежную тишину…)
Седой сыщик включил фонарик, и острый луч обшарил подвал.
— Слушайте, этих самых СС на радиостанции угрохали из одного пистолета? — спросил он сопровождавших его людей.
Кто-то ответил:
— Я позвонил к ним в лабораторию. Данные еще не готовы.
— А говорят, в гестапо все делается за минуту. Тоже мне болтуны. Ну-ка, взгляните кто-нибудь — у меня глаза плохо видят: это следы или нет?
— Мало пыли… Если бы это было летом…
— Если бы это было летом, и если бы у нас был доберман-пинчер, и если бы у доберман-пинчера была перчатка той бабы, которая ушла от СС, и если бы он сразу взял след… Ну-ка, это какой окурок?
— Старый. Видно ведь — словно каменный.
— Вы пощупайте, пощупайте: видно — это видно; в нашем деле все надо щупать… Слава богу, Гюнтер одинокий, а то как бы сообщили моей Марии, что я лежу дохлый и холодный на полу в морге?
Подошел третий сыщик: он осматривал весь подвал — нет ли выходов.
— Ну? — спросил седой.
— Там было два выхода. Но они завалены.
— Чем?
— Кирпичом.
— Пыли много?
— Нет. Там, как здесь, битый камень, какая на нем пыль?
— Значит, никаких следов?
— Какие же следы на битых камнях?
— Пошли посмотрим еще раз — на всякий случай.
Они пошли все вместе, негромко переговариваясь, то и дело выхватывая лучом фонаря из темноты подвала далекие, пыльные уголки, забитые кирпичами и балками. Седой остановился и достал из кармана сигареты.
— Сейчас, — сказал он, — я только закурю.
Он стоял на металлическом ребристом люке.
Кэт слышала, как у нее над головой стояли полицейские. Она слышала, как они разговаривали. Слов она не разбирала, потому что далеко внизу, под ногами, грохотала вода. Она стояла на двух скобах, а в руках держала детей и все время панически боялась потерять равновесие и полететь с ними вниз, в эту грязную, грохочущую воду. А когда она услыхала над головой голоса, она решила: «Если они откроют люк, я шагну вниз. Так будет лучше для всех». Мальчик заплакал. Сначала он завел тоненьким голоском, едва слышно, но Кэт показалось, что он кричит так громко, что все вокруг сразу же его услышат. Она склонилась к нему — так, чтобы не потерять равновесие, и стала тихонько, одними губами, напевать ему колыбельную. Но мальчик, не открывая своих припухлых, синеватых век, плакал все громче и громче.
Кэт чувствовала, как у нее немеют ноги. Девочка тоже проснулась, и теперь дети кричали вдвоем. Она уже поняла, что наверху, в подвале, их не слышно: она вспомнила, что шум потока донесся до нее, лишь когда она упала на этот самый металлический люк. Но страх мешал ей откинуть люк и вылезти. Она представляла себе до мелочей, как оттолкнет головой люк, как положит детей на камни и как распрямит руки и отдохнет хотя бы минуту перед тем, как вылезти отсюда. Она оттягивала время по минутам, заставляя себя считать до шестидесяти. Чувствуя, что начинает торопится и играть в поддавки с собой, Кэт остановилась и начинала считать заново. На первом курсе в университете у них был спецсеминар — «осмотр места происшествия». Она помнила, как их учили обращать внимание на каждую мелочь. Поэтому, наверное, она по-звериному хитро насыпала на крышку люка камней перед тем, как, прижав к себе детей правой рукой, левой поставить крышку на место.
«Сколько прошло времени? — думала Кэт. — Час? Нет, больше. Или меньше? Я ничего не соображаю. Я лучше открою люк, и если они здесь или оставили засаду — я шагну вниз, и все кончится».
Она уперлась головой в люк, но люк не поддавался. Кэт напрягла ноги и снова толкнула головой люк.
«Они стояли на люке, — поняла она, — поэтому так трудно его открыть. Ничего страшного. Старое железо, ржавое, я раскачаю его головой, а потом, если он и тогда не поддастся, я освобожу левую руку, дам ей отдохнуть, подержу детей правой, а левой открою люк. Конечно, открою».
Она осторожно передвинула кричащую девочку и хотела было поднять левую руку, но поняла, что сделать не может: рука затекла и не слушалась ее.
«Ничего, — сказала себе Кэт. — Это все не страшно. Сейчас руку начнет колоть иголками, а потом она согреется и станет слушаться меня. А правая удержит детей. Они же легонькие. Только бы девочка не очень билась. Она тяжелее моего. Старше и тяжелее…»
Кэт начала осторожно сжимать и разжимать пальцы.
Дети кричали все громче, и она подняла левую руку, которая все еще была чужой, и начала бесчувственными пальцами скрести люк над головой. Люк чуть подался. Кэт помогла себе головой, и крышка сдвинулась. Не посмотрев даже, есть кто в подвале или нет, Кэт положила детей на пол, вылезла следом за ними и обессиленная, легла рядом.
— Господа, любезно пообещавшие мне свою помощь, предупредили, что вы имеете возможность каким-то образом связать меня с теми, от кого зависят судьбы миллионов в Германии, — сказал пастор. — Если мы сможем приблизить благородный мир хотя бы на день — нам многое простится в будущем.
— Пожалуйста. Я готов ответить на все ваши вопросы. — Собеседником пастора был высокий, худощавый итальянец, видимо, очень старый, но державшийся вызывающе молодо.
— На все не надо. Я перестану вам верить, если вы согласитесь отвечать на все вопросы.
— Разумно.
— Я же не дипломат. Я приехал по поручению…
— Да, да, я понимаю. Мне уже передавали о вас кое-что. Первый вопрос: кого вы представляете?
— Простите, но сначала я должен услышать ваш ответ: кто вы? Я буду говорить о людях, оставшихся у Гитлера. Им грозит смерть — им и их близким. Вам ничего не грозит, вы — в нейтральной стране.
— Вы думаете, в нейтральной стране не работают агенты гестапо? Но это частность, это не имеет отношения к нашей беседе. Я не американец. И не англичанин…
— Я это понял по вашему английскому языку. Вероятно, вы итальянец?
— Да, по рождению. Но я гражданин Соединенных Штатов, и поэтому вы можете говорить со мной вполне откровенно, если верите тем господам, которые помогли нам встретиться.
Пастор вспомнил напутствия Брюнинга. Поэтому он сказал:
— Мои друзья на родине считают — и я разделяю их точку зрения полностью, — что скорейшая капитуляция всех немецких армий и ликвидация всех частей СС спасет миллионы жизней. Мои друзья хотели бы знать, с кем из представителей союзников мы должны вступить в контакт?
— Вы мыслите одностороннюю капитуляцию всех армий рейха: на западе, востоке, на юге и на севере?
— Вы хотите предложить иной путь?
— У нас разговор протекает в странной манере: в переговорах заинтересованы немцы, а не мы, поэтому условия предстоит выдвигать нам, не правда ли? Для того чтобы мои друзья смогли вести с вами конкретные переговоры, мы должны знать — как этому учили нас древние — «кто? когда? сколько? с чьей помощью?»
— Я не политик. Может быть, вы правы… Но я прошу верить в мою искренность. Я не знаю всех тех, кто стоит за той группой, которая отправила меня сюда, но я знаю, что человек, представляющий эту группу, достаточно влиятелен.
— Это игра в кошки-мышки. В политике все должно быть оговорено с самого начала. Политики торгуются, потому что для них нет тайн. Они взвешивают — что и почем. Когда они неумело торгуются, их — если они представляют тоталитарное государство — свергают или — если они прибыли из парламентских демократий — прокатывают на следующих выборах. Я бы советовал вам передать вашим друзьям: мы не сядем говорить с ними до тех пор, пока не узнаем, кого они представляют, их программу — в первую очередь идеологическую, и те планы, которые они намерены осуществить в Германии, заручась нашей помощью.
— Идеологическая программа понятна: она базируется на антинацизме.
— А какой видится будущая Германия вашим друзьям? Куда она будет ориентирована? Какие лозунги вы предложите немцам? Если вы не можете ответить за ваших друзей, мне было бы интересно услышать вашу точку зрения.
— Ни я, ни мои друзья не склонны видеть будущее Германии окрашенным в красный цвет большевизма. Но в такой же мере мне кажется чудовищной мысль о сохранении — хотя бы в видоизмененной форме — того или иного аппарата подавления германского народа, который имеется в Германии сейчас.
— Встречный вопрос: кто сможет удержать германский народ в рамках порядка в случае, если Гитлер уйдет? Люди церкви? Те, кто содержится в концентрационных лагерях? Или реально существующие командиры полицейских частей, решившие порвать с гитлеризмом?
— Полицейские силы подчинены в Германии рейхсфюреру СС Гиммлеру.
— Я слыхал об этом, — улыбнулся собеседник пастора.
— Значит, речь идет о том, чтобы сохранить СС, которая, как вы считаете, имеет возможность удержать народ от анархии, в рамках порядка?
— А кто вносит подобное предложение? По-моему, этот вопрос еще нигде не дискутировался, — ответил «итальянец» и внимательно, первый раз за весь разговор без улыбки взглянул на пастора.
Пастор испугался — он понял, что проговорился: этот дотошный итальянец сейчас уцепится и вытащит из него все, что он знает о стенограмме переговоров американцев с СС, которую ему показал Брюнинг. Пастор знал, что врать он не умеет: его всегда выдает лицо.
А «итальянец» — один из сотрудников бюро Даллеса, — вернувшись к себе, долго размышлял, прежде чем сесть за составление отчета о беседе.
«Либо он полный нуль, — думал «итальянец», — не представляющий собой ничего в Германии, либо он тонкий разведчик. Он не умел торговаться, но он не сказал мне ничего. Но его последние слова свидетельствуют о том, что им известно нечто о переговорах с Вольфом».

13.3.1945 (20 ЧАСОВ 24 МИНУТЫ)

У Кэт не было денег на метро. А ей надо было поехать куда-нибудь, где есть печка и где можно раздеть детей и перепеленать их. Если она не сделает этого, они погибнут, потому что уже много часов они провели на холоде.
«Тогда уж лучше было все кончить утром, — по-прежнему как-то издалека думала Кэт. — Или в люке».
Понятие опасности притупилось в ней: она вышла из подвала и, не оглядываясь, пошла к автобусной остановке. Она не знала толком, куда поедет, как возьмет билет, где оставит — хоть на минутку — детей. Она сказала кондуктору, что у нее нет денег — все деньги остались в разбомбленной квартире. Кондуктор, проворчав что-то, посоветовал ей отправиться в пункт для приема беженцев. Кэт села возле окна. Здесь было не так холодно, и ей сразу же захотелось спать. «Я не засну, — сказала она себе. — Я не имею права спать».
И сразу же уснула.
Она чувствовала, как ее толкают и теребят за плечо, но Кэт никак не могла открыть глаза, ей было тепло, блаженно, и плач детей доносился тоже издалека.
Ей виделось что-то странное, цветное: она подсознательно смущалась безвкусной сентиментальностью снов — вот она входит с мальчиком в какой-то дом по синему толстому ковру, мальчик уже сам идет — с куклой, их встречают Эрвин, мама, сосед по даче, который обещал жить миллион лет…
— Майне даме, — кто-то толкнул ее сильно — так, что она прикоснулась виском к холодному стеклу. — Майне даме!
Кэт открыла глаза. Кондуктор и полицейский стояли возле нее в темном автобусе.
— Что? — шепотом, прижимая к себе детей, спросила Кэт. — Что?
— Налет, — так же шепотом ответил кондуктор. — Пойдемте.
— Куда?
— В бомбоубежище, — сказал полицейский. — Давайте мы поможем вам нести детей.
— Нет, — сказала Кэт, прижимая к себе детей. — Они будут со мной.
Кондуктор пожал плечами, но промолчал. Полицейский, поддерживая ее под руку, отвел в бомбоубежище. Там было тепло и темно. Кэт прошла в уголок — двое мальчиков поднялись со скамейки, уступив ей место.
— Спасибо.
Она положила детей рядом с собой и обратилась к девушке из «Гитлерюгенда», дежурной по убежищу:
— Мой дом разбит, у меня нет даже пеленок, помогите мне! Я не знаю, что делать: погибла соседка, и я взяла с собой ее девочку. А у меня ничего нет…
Девушка кивнула и вскоре вернулась с пеленками.
— Пожалуйста, — сказала она, — здесь четыре штуки, вам должно хватить на первое время. Утром я советовала бы вам обратиться в ближайшее отделение «Помощи пострадавшим» — только надо иметь справку из вашего полицейского комиссариата и аусвайс.
— Да, конечно, спасибо вам, — ответила Кэт и начала перепеленывать детей. — Скажите, а воды здесь нет? Воды и печки? Я бы постирала те пеленки, что есть, и у меня было бы восемь штук — на завтра бы мне хватило…
— Холодная вода есть, а мылом, я думаю, вас снабдят. Потом подойдите ко мне, я организую все это.
Когда дети, наевшись, уснули, Кэт тоже притулилась к стене и решила поспать хотя бы полчаса. «Сейчас я ничего не соображаю, — сказала она себе, — у меня жар, наверное, простудилась в люке… Нет, они не могли простудиться, потому что они в одеялах, и ножки у них теплые. А я посплю немного и стану думать, как надо поступить дальше».
И снова какие-то видения, но теперь уже бессвязные, навалились на нее: быстрая смена синего, белого, красного и черного утомляла глаза. Она внимательно наблюдала за этой стремительной сменой красок. «Наверное, у меня двигаются глазные яблоки под веками, — вдруг отчетливо поняла Кэт. — Это очень заметно, говорил полковник Суздальцев в школе». И она испуганно поднялась со скамейки. Все вокруг дремали: бомбили далеко, лай зениток и уханье бомб слышались, как через вату.
«Я должна ехать к Штирлицу», — сказала себе Кэт и удивилась тому, как спокойно она сейчас размышляла логично и четко. «Нет, — возразил в ней кто-то, — тебе нельзя к нему ехать. Ведь они спрашивали тебя о нем. Ты погубишь и себя, и его».
Кэт снова уснула. Она спала полчаса. Открыв глаза, она почувствовала себя лучше. И вдруг, хотя она и забыла, что думала о Штирлице, вспомнилось совершенно отчетливо: 42-75-41.
— Скажите, — тронула она локтем юношу, который дремал, сидя рядом с ней, — скажите, здесь нет где-нибудь поблизости телефона?
— Что?! — спросил тот, испуганно вскочив на ноги.
— Тише, тише, — успокоила его Кэт. — Я спрашиваю: нет ли рядом телефона?
Видимо, девушка из «Гитлерюгенда» услыхала шум. Она подошла к Кэт и спросила:
— Вам чем-нибудь помочь?
— Нет, нет, — ответила Кэт. — Нет, благодарю вас, все в порядке.
И в это время завыла сирена отбоя.
— Она спрашивала, где телефон, — сказал юноша.
— На станции метро, — сказала девушка. — Это рядом, за углом. Вы хотите позвонить к знакомым или родственникам?
— Да.
— Я могу посидеть с вашими малышами, а вы позвоните.
— Но у меня нет даже двадцати пфеннигов, чтобы опустить в автомат…
— Я выручу вас. Пожалуйста.
— Спасибо. Это недалеко?
— Две минуты.
— Если они начнут плакать…
— Я возьму их на руки, — улыбнулась девушка, — не беспокойтесь, пожалуйста.
Кэт выбралась из убежища. Метро было рядом. Лужицы возле открытого телефона-автомата искрились льдом. Луна была полной, голубой, радужной.
— Телефоны не работают, — сказал шуцман. — Взрывной волной испортило.
— А где же есть телефон?
— На соседней станции… Что, очень надо позвонить?
— Очень.
— Пойдемте. — Шуцман спустился с Кэт в пустое здание метро, открыл дверь полицейской комнаты, включив свет, кивнул головой на телефонный аппарат, стоявший на столе.
— Звоните, только, пожалуйста, быстро.
Кэт обошла стол, села на высокое кресло и набрала номер 42-75-41. Это был номер Штирлица. Слушая гудки, она не сразу заметила свою большую фотографию, лежавшую под стеклом, возле типографски отпечатанного списка телефонов. Шуцман стоял за ее спиной и курил.

Назад | Первая страница | Предыдущий раздел | Начало | Следующий раздел | Последняя страница | Вперёд
Статьи | Знакомства | Языки | Штирлиц | Радио | Почта | Поиск | Программы | Windows | Одесса | О себе | Ссылки | Контакт
 © Игорь Калинин  2000-2006 Обращений к данной странице www.igorkalinin.com/stirlitz/17/09.ru.html