Юлиан Семенов

Семнадцать мгновений весны

ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ (БОРМАН)

Об этом человеке никто ничего не знал. Он редко появлялся в кадрах кинохроники и еще реже — на фотографиях возле фюрера. Небольшого роста, круглоголовый, со шрамом на щеке, он старался прятаться за спины соседей, когда фотографы щелкали затворами своих камер.
Говорили, что в 1924 году он просидел четырнадцать месяцев в тюрьме за политическое убийство. Никто толком не знал его до того дня, когда Гесс улетел в Англию. Гиммлер получил приказ фюрера навести порядок «в этом паршивом бардаке». Так фюрер отозвался о партийной канцелярии, шефом которой был Гесс — единственный из членов партии, называвший фюрера по имени и на «ты». За ночь люди Гиммлер произвели более семисот арестов. Были арестованы ближайшие сотрудники Гесса, но аресты обошли ближайшего помощника шефа партийной канцелярии — его первого заместителя Мартина Бормана. Более того, он в определенной мере направлял руку Гиммлера: он спасал нужных ему людей от ареста, а ненужных, наоборот, отправлял в лагеря.
Став преемником Гесса, он ничуть не изменился: был по-прежнему молчалив, так же ходил с блокнотиком в кармане, куда записывал все, что говорил Гитлер; жил по-прежнему очень скромно. Он держался подчеркнуто почтительно с Герингом, Гиммлером и Геббельсом, но постепенно, в течение года-двух, смог сделаться столь необходимым фюреру, что тот шутя называл его «своей тенью». Он умел так организовать дело, что если Гитлер интересовался чем-нибудь, садясь за обед, то к кофе у Бормана уже был готовый ответ. Когда однажды в Берхтесгадене фюреру устроили овацию и получилась неожиданная, но тем не менее грандиозная демонстрация, Борман заметил, что Гитлер стоит на солнцепеке. Назавтра в том самом месте Гитлер увидел дуб: за ночь Борман организовал пересадку громадного дерева…
Он знал, что Гитлер никогда заранее не готовит речей: фюрер всегда полагался на экспромт, и экспромт ему обычно удавался. Но Борман, особенно во время встреч с государственными деятелями из-за рубежа, не забывал набросать для фюрера ряд тезисов, на которых стоило — с его точки зрения — сконцентрировать наибольшее внимание. Он делал эту незаметную, но очень важную работу в высшей мере тактично, и у Гитлера не разу не шевельнулось и мысли, что программные речи за него пишет другой человек, — он воспринимал работу Бормана как секретарскую, но необходимую и своевременную. И когда однажды Борман захворал, Гитлер почувствовал, что у него все валится из рук.
Когда военные или министр промышленности Шпеер готовили доклад, в котором фюреру преподносилась препарированная правда, Борман либо находил возможность доклад этот положить под сукно, либо в дружеской и доверительной беседе с Йодлем или со Шпеером уговаривал их смягчить те или иные факты.
— Давайте побережем его нервы, — говорил он, — этот суррогат горечи можем и должны знать мы, но зачем же травмировать фюрера?
Он был косноязычен, но зато умел прекрасно составлять деловые бумаги; он был умен, но скрывал это под личиной грубоватого, прямолинейного простодушия; он был всемогущ, но умел вести себя как простой смертный, который «должен посоветоваться», прежде чем принять мало-мальски ответственное решение…
Именно к этому человеку, к Мартину Борману, с секретной почтой из СД под грифом «С. секретно, вскрыть лично» попало письмо следующего содержания:
«Партайгеноссе Борман!
За спиной фюрера известные мне люди начинают вести игру с представителями прогнивших западных демократий в Швеции и Швейцарии. Это делается во время тотальной войны, это делается в дни, когда на полях сражений решается будущее мира. Являясь офицером СД, я смог бы проинформировать Вас о некоторых подробностях этих предательских переговоров. Мне нужны гарантии, поскольку, попади это мое письмо в аппарат СД, я буду немедленно уничтожен. Именно поэтому я не подписываюсь. Я прошу Вас, если мое сообщение Вам представляется важным, приехать завтра к отелю «Нойе Тор» к 13.00.
Преданный фюреру член СС и НСДАП».
Борман долго сидел с этим письмом в руках. Он думал позвонить к шефу гестапо Мюллеру. Он знал, как Мюллер ему обязан. Мюллер, старый сыщик, два раза в начале тридцатых годов, громил баварскую организацию национал-социалисткой партии. Потом он стал служить этой партии, когда она стала государственной партией Германии. До 1939 года шеф гестапо был беспартийным: коллеги в службе безопасности не могли ему простить усердия во времена Веймарской республики. Борман помог ему вступить в ряды партии, дав за него гарантии лично фюреру. Но Борман никогда «не подпускал» к себе Мюллера слишком близко, присматривался к Мюллеру, взвешивая шансы: если уж приближать его — то до конца, посвящая в святая святых. Иначе игра не стоит свеч.
«Что это? — думал Борман, в десятый раз рассматривая письмо. — Провокация? Вряд ли. Писал больной человек? Тоже нет — слишком похоже на правду… А если он из гестапо и Мюллер тоже в этой игре? Крысы бегут с тонущего корабля — все возможно… Во всяком случае, это может оказаться неубиенной картой против Гиммлера. Тогда я смогу спокойно, без оглядки на этого негодяя, перевести все партийные деньги в нейтральные банки на имена моих, а не его людей…»
Борман долго размышлял над этим письмом, но к определенному решению так и не пришел.
Айсман включил магнитофон. Он неторопливо курил, вслушиваясь в чуть глуховатый голос Штирлица:
«— Скажите, вам было страшно эти два месяца, проведенные в нашей тюрьме?
— Мне было страшно все эти одиннадцать лет вашего пребывания у власти.
— Демагогия. Я спрашиваю — вам было страшно то время, которое вы провели у нас в камере, в тюрьме?
— Разумеется.
— Разумеется. Вам бы не хотелось попасть сюда еще раз, если предположить чудо? Если мы вас выпустим?
— Нет. Мне вообще не хотелось бы иметь с вами дело.
— Прекрасно. Но если я поставлю условием вашего освобождения сохранение со мной добрых отношений, чисто человеческих?
— Чисто человеческие добрые отношения с вами для меня будут просто естественным выявлением моего отношения к людям. В той степени, в которой вы будете приходить ко мне как человек, а не как функционер национал-социалисткой партии, вы и будете для меня человеком.
— Но я буду приходить к вам как человек, который спас вам жизнь.
— Вы хотите помочь мне по внутреннему свободному влечению или строите какой-то расчет?
— Я строю на вас расчет.
— В таком случае я должен убедиться, что цель, которую вы преследуете, добрая.
— Считайте, что мои цели избыточно честны.
— Что вы будете просить меня сделать?
— У меня есть приятели, люди науки, партийные функционеры, военные, журналисты — словом, личности. Мне было бы занятно, если бы вы, когда мне удастся, конечно, уговорить начальство освободить вас, побеседовали с этими людьми. Я не буду у вас просить отчета об этих беседах. Я, правда, не отвечаю за то, что не будут поставлены диктофоны в соседней комнате, но вы можете пойти в лес, поговорить там. Мне просто будет интересно потом спросить ваше мнение о той степени зла или той мере добра, которые определяют этих людей. Такую дружескую услугу вы смогли бы оказать?
— Да… Да, конечно. Но у меня уже возникает масса вопросов о том, почему я слышу такого рода предложение?
— А вы спрашивайте.
— Либо вы чересчур доверяетесь мне и просите у меня поддержки в том, в чем не можете просить поддержки ни у кого, либо вы меня провоцируете. Если вы меня провоцируете, то наш разговор пойдет по кругу.
— То есть?
— То есть мы не найдем общего языка. Вы останетесь функционером, а я — человеком, который выбирает посильный путь, чтобы не стать функционером.
— Что вас убедит в том, что я вас не провоцирую?
— Только взгляд в глаза.
— Будем считать, что мы с вами обменялись верительными грамотами».
— Поднимите мне справку о поведении пастора в тюрьме, — попросил Айсман, кончив прослушивать пленку. — Все о его манере поведения, о контактах, разговоры с другими заключенными… Словом, максимум подробностей.
…Ответ, который ему приготовили через час, оказался в высшей мере неожиданным. Оказывается, в январе 1945 года пастор Шлаг был из тюрьмы освобожден. Из дела нельзя было понять, дал ли он согласие работать на СД или его освобождение явилось следствием каких-то новых, непонятных причин. Была только директива Шелленберга — выпустить Шлага под наблюдение Штирлица. И все.
Еще через полчаса ему принесли последний документ: с Шлагом после освобождения работал специальный агент шестого управления Клаус.
— Где его материалы? — спросил Айсман.
— Он был на прямой связи со штандартенфюрером Штирлицем.
— Что, записей не велось?
— Нет, — ответили ему из картотеки, — записи в интересах операции не велись…
— Найдите мне этого агента, — попросил Айсман. — Но так, чтобы об этом знали только три человека: вы, я и он…

27.2.1945 (12 ЧАСОВ 01 МИНУТА)

На встречу с Борманом — а Штирлиц очень надеялся, что эта встреча состоится, насадка на крючок была вкусной, — он ехал медленно, кружа по улицам, перепроверяя на всякий случай, нет ли за ним хвоста. Эту проверку он устроил машинально; ничто за последние дни не казалось ему тревожным, и ни разу он не просыпался ночью, как бывало раньше, когда он всем существом своим чувствовал тревогу. Он тогда подолгу лежал с открытыми глазами, не включая света, и тщательно анализировал каждую свою минуту, каждое слово, произнесенное в беседе с любым человеком, даже с молочником, даже со случайным попутчиком в вагоне метро. Штирлиц старался ездить только на машине — избежал случайных контактов. Но он считал, что вообще изолировать себя от мира тоже глупо, мало ли какое задание могло прийти. Вот тогда резкая смена поведения могла насторожить тех, кто наблюдал за ним, а уж то, что в рейхе за каждым наблюдали, — это Штирлиц знал наверняка.
Он тщательно продумывал все мелочи: люди его профессии обычно сгорали на пустяках. Именно отработка мелочей дважды спасала его от провала.
…Штирлиц машинально посмотрел в зеркальце и удивленно присвистнул: тот «вандерер», что пристроился за ним возле Курфюрстендамм, продолжал неотступно идти за ним. Штирлиц резко нажал на педаль акселератора, «хорьх» сильно взял с места; Штирлиц понесся к Александерплатц, потом повернул к Бергштрассе, мимо кладбища вывернул на Ветераненштрассе, оглянулся назад и понял, что хвост — если это был хвост — отстал. Штирлиц сделал еще один контрольный круг мимо своего любимого ресторанчика «Грубый Готлиб» и здесь — время у него еще было — остановился.
«Если они снова прицепятся, — подумал он, — значит, что-то случилось. А что могло случиться? Сейчас сядем, выпьем коньяку и подумаем, что могло случиться…»
Он очень любил этот старинный кабачок. Он назывался «Грубый Готлиб» потому, что хозяин, встречая гостей, говорил всем — вне зависимости от рангов, чинов и положения в обществе:
— Чего приперся, жирный боров? И бабу с собой привел — ничего себе… Пивная бочка, туша старой коровы, вымя больной жирафы, а не баба! Сразу видно, жена! Небось вчера с хорошенькой тварью приходил! Буду я тебя покрывать, — пояснял он жене гостя, — так я тебя и стану покрывать, собака паршивая…
Постепенно Штирлиц стал замечать, что наиболее уважаемых клиентов Грубый Готлиб ругал особо отборными ругательствами: в этом, вероятно, тоже сказывалось уважение — уважение наоборот.
Готлиб встретил Штирлица рассеянно:
— Иди жри пиво, дубина…
Штирлиц пожал ему руку, сунул две марки и сел к крайнему дубовому столику, за колонной, на которой были написаны ругательства мекленбургских рыбаков — соленые и неуемно циничные. Это особенно нравилось стареющим женам промышленников.
«Что могло случиться? — продолжал думать он, попивая свой коньяк. — Связи я не жду — отсюда провала быть не может. Старые дела? Им некогда управляться с новыми — саботаж растет, такого саботажа в Германии не бывало. Эрвин… Стоп. А что, если они нашли передатчик?»
Штирлиц достал сигареты, но именно потому, что ему очень захотелось крепко затянуться, он не стал курить вовсе.
Ему захотелось сейчас же поехать на развалины дома Эрвина и Кэт.
«Я сделал главную ошибку, — понял он. — Я должен был сам обшарить все больницы — вдруг они ранены? Телефонам я зря поверил. Этим я займусь — сразу после того, как поговорю с Борманом… Он должен прийти ко мне — когда их жмут, они делаются демократичными. Они бывают недоступными, когда им хорошо, а если они чувствуют конец, они становятся трусливыми, добрыми и демократичными. Сейчас я должен отложить все остальное, даже Эрвина и Кэт. Сначала я должен договориться с этим палачом».
Он вышел, сел за руль и не спеша поехал на Инвалиденштрассе, к музею природоведения. Туда, к отелю «Нойе Тор», скоро должен приехать Борман.
Он ехал очень медленно, то и дело поглядывая в зеркальце: черного «вандерера» сзади не было.
«Может быть, это Шелленберг решил пощупать меня перед операцией со Шлагом? — подумал он. — Тоже, между прочим, резонное объяснение. А может, сдают нервы?»
Он снова посмотрел в зеркальце — нет, улица была пустынной. На тротуарах, пользуясь затишьем в бомбежках, детишки гоняли друг за другом на роликах и звонко смеялись. К обшарпанным стенам домов жались очереди: видимо, люди ждали мяса.
Штирлиц бросил машину возле клиники «Шарите» и, пройдя через большой больничный парк, вышел к музею на Инвалиденштрассе. Здесь было тихо и спокойно: ни одного лишнего человека на улице. Он специально выбрал именно это место — здесь все просматривалось как на ладони.
«Впрочем, они могли посадить своих людей в отеле. Если Борман стукнул Гиммлеру, так и будет сделано. А если он не стукнул, Гиммлеру, тогда его люди будут шататься здесь, у входа, на противоположной стороне, изображая научных сотрудников, не иначе…»
Штирлиц сегодня был в штатском, он надел к тому же свои дымчатые очки в большой роговой оправе и низко на лоб напялил берет, так что издали его трудно было узнать. При входе в музей, в вестибюле, стоял огромный малахит с Урала и аметист из Бразилии. Штирлиц всегда подолгу стоял около аметиста, но любовался он уральским самоцветом.
Потом он неторопливо прошел через громадный зал с выбитыми стеклами: там стоял макет диковинного динозавра. Отсюда он мог наблюдать за площадью перед музеем и за отелем. Нет, все было спокойно и тихо, даже слишком спокойно и тихо. Штирлиц был в музее один: сейчас это играло против него.
Он остановился возле занятного экспоната: тринадцать стадий развития черепа. Череп №8 — павиан, №9 — гиббон, №10 — орангутанг, №11 — горилла, №12 — шимпанзе, №13 — человек.
«Почему тринадцатый — человек? Все против человека, даже цифры, — хмыкнул он про себя. — Хотя бы двенадцатый был или четырнадцатый. А нет, на тебе — именно тринадцатый… Кругом обезьяны, продолжал думать он, задержавшись около макета гориллы Бобби. — Почему обезьяны окружены такой заботой, а?»
На планочке была надпись: «Горилла Бобби привезена в Берлин 29 марта 1928 года в возрасте трех лет. Умерла 1 августа 1935 года, 1.72 метра высоты и 266 килограммов веса».
«А незаметно, — думал Штирлиц, в который раз уже разглядывая макет, — вроде и не жирная. Я выше ее, а вешу семьдесят два».
Он отошел от макета подальше, словно рассматривая ее издали, и оказался возле большого окна, из которого был виден противоположный тротуар Инвалиденштрассе. Штирлиц посмотрел на часы. До встречи оставалось десять минут.
Именно сейчас к нему по легенде должен был прийти агент Клаус. Он послал по его адресу шифровку сегодня утром — через секретариат. Все знали, что он встречается с агентом в музее. Вызвав Клауса, он преследовал две цели: главную — если Борман сообщит о письме Гиммлеру, а тот прикажет прочесать весь район и все здания возле «Нойе Тор»; и второстепенную — еще раз подтвердить, хотя бы и косвенно, алиби в деле исчезнувшего Клауса.
Штирлиц перешел в следующий зал: на Инвалиденштрассе было по-прежнему пусто. Здесь он задержался возле редкостного экспоната, найденного в лесах Веденшлосс в восемнадцатом веке. Из куска дерева торчали рога оленя и кусок размозженного черепа: видимо, сильное животное промахнулось во время весенних любовных боев, и удар пришелся не в соперника, а в ствол…
Штирлиц услышал шум многих голосов и шаги — много гулких шагов. «Облава!» Но потом он услышал детские голоса и обернулся: учительница в старых, стоптанных, начищенных до блеска мужских ботинках привела учеников — видимо, шестого класса — проводить здесь урок ботаники. Ребята смотрели на экспонаты очарованно и не шумели, и быстрый шепот их был из-за этого тревожен.
Штирлиц смотрел на детей. Глаза их были лишены детского, прекрасного озорства. Они слушали учительницу сосредоточенно, очень взросло.
«Какое же проклятие довлеет над этим народом? — подумал Штирлиц. — Как могло статься, что бредовые идеи обрекли детей на этот голодный, стариковский ужас? Почему нацистам, спрятавшимся в бункере, где запасы шоколада, сардин и сыра, удалось выставить своим заслоном хрупкие тела этих мальчуганов? И — самое страшное — как воспитали в этих детях слепую уверенность, что высший смысл жизни — это смерть за идеалы фюрера?»
Он вышел через запасный выход пять минут второго. Никого возле отеля не было. Задами Штирлиц пробрался к Шпрее, сделал круг, сел в машину и поехал к себе в СД. Хвоста за собой он не увидел и на обратном пути.
«Тут что-то не так, — сказал он себе. — Что-то вышло странное. Если бы ждал Борман, я бы не мог не заметить».
…А Борман не мог уйти из бункера: фюрер произносил речь, и в зале было много людей, а он стоял сзади, чуть левее фюрера. Он не мог уйти во время речи фюрера. Это было бы безумием. Он хотел уйти, он решил увидеть того человека, который писал ему. Но он вышел из бункера только в три часа.
«Как же мне найти его? — думал Борман. — Я ничем не рискую, встретившись с ним, о я рискую, отказываясь от встречи».
«Д-8 — Мюллеру.
Совершенно секретно. Напечатано в одном экз.
Автомобиль марки «хорьх», номерной знак ВКР 821, оторвался от наблюдения в районе Ветераненштрассе. Судя по всему, водитель заметил машину наблюдения. Памятуя ваши указания, мы не стали преследовать его, хотя форсированный мотор позволял нам это сделать. Передав службе Н-2 сообщение о направлении, в котором поехал «хорьх» ВКР 821, мы вернулись на базу.
Д-8».
«В-192 — Мюллеру.
Совершенно секретно. Напечатано в одном экз.
Приняв наблюдение за машиной марки «хорьх», номерной знак ВКР 821, мои сотрудники установили, что владелец этого автомобиля в 12.27 вошел в здание музея природоведения. Поскольку мы предупреждены о высокой профессиональной подготовленности объекта наблюдения, я принял решение не «вести» его по музею одним иди двумя «посетителями». Мой агент «Ильзе» получила задание привести своих учеников из средней школы для проведения урока в залах музея. Данные наблюдения «Ильзе» позволяют с полной убежденностью сообщить, что «объект» ни с кем из посторонних в контакт не входил. Графический план объектов, возле которых «объект» задерживался дольше, чем у других, прилагаю. «Объект» покинул музей через запасной выход, которым пользуются работники музея, в 13.05».

27.2.1945 (15 ЧАСОВ 00 МИНУТ)

Мюллер спрятал донесения в папку и поднял трубку телефона.
— Мюллер, — ответил он, — слушает вас.
— «Товарища» Мюллера приветствует «товарищ» Шелленберг, — пошутил начальник политической разведки. — Или вас больше устраивает обращение «мистер»?
— Меня больше всего устраивает обращение «Мюллер», — сказал шеф гестапо, — категорично, скромно и со вкусом. я слушаю вас, дружище.
Шелленберг прикрыл трубку телефона ладонью и посмотрел на Штирлица. Тот сказал:
— Да. И сразу в лоб. А то он уйдет, он как лис…
— Дружище, — сказал Шелленберг, — ко мне пришел Штирлиц, вы, может быть, помните его… Да? Тем более. Он в определенной растерянности: либо за ним следят преступники, а он живет в лесу один; либо ему на хвост сели ваши люди. Вы не помогли бы разобраться в этом деле?
— Какой марки его автомобиль?
— Какой марки ваш автомобиль? — снова закрыв трубку ладонью, спросил Шелленберг.
— «Хорьх».
— Не закрывайте вы ладонью трубку, — сказал Мюллер, — пусть возьмет трубку Штирлиц.
— Вы что, ясновидящий? — просил Шелленберг.
Штирлиц взял трубку и сказал:
— Хайль Гитлер!
— Добрый день, дружище, — ответил Мюллер. — Номерной знак вашей машины случаем не ВКР 821?
— Именно так, обергруппенфюрер…
— Где они сели вам на хвост? На Курфюрстендамм?
— Нет. На Фридрихштрассе.
— Оторвались вы от них на Ветераненштрассе?
— Так точно.
Мюллер засмеялся:
— Я им головы посворачиваю — тоже мне работа! Не волнуйтесь, Штирлиц, за вами шли не преступники. Живите спокойно в своем лесу. Это были наши люди. Они водят «хорьх», похожий на ваш… Одного южноамериканца. Продолжайте жить как жили, но если мне, паче чаяния, спутав вас снова с южноамериканцами, донесут, что вы посещаете «Цигойнакеллер» на Кудам, я покрывать вас не стану…
«Цигойнакеллер» — «Цыганский подвал» — маленький кабак, куда было запрещено ходить военным и членам партии.
— А если мне надо там бывать по делам работы? — спросил Штирлиц.
— Все равно, — усмехнулся Мюллер, — если хотите назначать встречи своим людям в клоаках, лучше ходите в «Мехико».
Это был «хитрый» кабак Мюллера, в нем работала контрразведка. Штирлиц знал это от Шелленберга. Тот, конечно, не имел права говорить об этом: был издан специальный циркуляр, запрещавший посещать «Мехико-бар» членам партии и военным, поэтому наивные говоруны считали там себя в полнейшей безопасности, не предполагая, что каждый столик прослушивается гестапо.
— Тогда спасибо, — ответил Штирлиц, — если вы мне даете санкцию, я буду назначать встречи своим людям в «Мехико». Но если меня возьмут за жабры — я приду к вам за помощью.
— Приходите. Всегда буду рад видеть вас. Хайль Гитлер!
Штирлиц вернулся к себе со смешанным чувством: он, в общем-то, поверил Мюллеру, потому что тот играл в открытую. Но не слишком ли в открытую? Чувство меры — вопрос вопросов любой работы. В разведке особенно. Порой даже чрезмерная подозрительность казалась Штирлицу менее безопасной, чем избыточная откровенность.
«Вернер — Мюллеру.
Совершенно секретно.
Напечатано в одном экз.
Сегодня в 19.42 «объект» вызвал служебную машину ВКН 441. «Объект» попросил шофера отвезти его к остановке метро «Миттльплац». Здесь он вышел из машины. Попытка обнаружить «объект» на других станциях оказалась безуспешной.
Вернер».
Мюллер спрятал это донесение в свою потрепанную папку, где лежали наиболее секретные и важные дела, и снова вернулся к изучению материалов по Штирлицу. Он отметил красным карандашом то место, где сообщалось, что все свободное время «объект» любит проводить в музеях, назначая там свидания своим агентам.

МЕРА ДОВЕРИЯ

Обергруппенфюрер Карл Вольф передал письмо личному пилоту Гиммлера.
— Если вас собьют, — сказал он своим мягким голосом, — «на войне — как на войне», все может быть, вы обязаны это письмо сжечь еще до того, как отстегнете лямки парашюта.
— Я не смогу сжечь письмо до того, как отстегну лямки парашюта, — ответил педантичный пилот, — оттого что меня будет тащить по земле. Но первое, что я сделаю, отстегнув лямки, — так это сожгу письмо.
— Хорошо, — улыбнулся Вольф, — давайте согласимся на такой вариант. Причем вы обязаны сжечь письмо, даже если вас подобьют над рейхом.
У Карла Вольфа были все основания опасаться: попади это письмо в руки любого другого человека, кроме Гиммлера, — судьба Вольфа была бы решена.
Через семь часов письмо было распечатано Гиммлером.
«Рейхсфюрер!
Сразу по возвращении в Италию я начал разрабатывать операцию выхода на Даллеса: не в плане организационном, но, скорее, в аспекте идеологическом. Данные, которыми я здесь располагал, позволили мне сделать главный вывод: союзников, так же как и нас, тревожит реальная перспектива создания в Северной Италии коммунистического правительства. Даже если такое правительство будет создано чисто символически, Москва получит прямой путь к Ла-Маншу — через коммунистов Тито, с помощью итальянских коммунистических вождей с прямым выходом на Мориса Тореза. Таким образом, возникает близкая угроза создания «пояса большевизма» от Белграда, через Геную — в Канны и Париж.
Моими помощниками в операции стали офицер СС Эуген Дольман (его мать — итальянка, имеющая самые широкие связи среди высшей аристократии, настроенной прогермански) и Циммер.
Я решил, и Дольман с Циммером взялись через итальянские каналы проинформировать Даллеса, что смысл возможных переговоров заключается в том, чтобы Запад смог взять под контроль всю Северную Италию до того, как хозяевами положения окажутся коммунисты. По их просьбе крупнейший итальянский банкир барон Парилли, связанный как с нами, так и м американцами, встретился с шефом швейцарской разведки Вайбелем.
Назавтра после беседы с Парилли Вайбель пригласил на обед Аллена Даллеса и его помощника Геверница. «У меня есть приятели из Германии, которые выдвигают интересную идею, — сказал он, — если вы хотите, я могу вас познакомить». Даллес, однако, ответил, что он хотел бы встретиться с Вайбеля позже, после того, как с ними побеседует его помощник.
Состоялась беседа между Парилли и Геверницем.
Во время беседы Парилли задал вопрос: «Готовы ли вы встретиться с штандартенфюрером СС Дольманом для более конкретного обсуждения итальянской и ряда других проблем?» Геверниц ответил согласием.
Я дал санкцию на поездку Дольмана в Швейцарию. Там он был встречен Гюсманом, Блюмом и Парилли. Когда они прибыли в Лугано, в ресторан «Бьянки», Дольман, как и было обговорено, заявил:
— Мы хотим переговоров с западными союзниками для того чтобы сорвать план Москвы по созданию коммунистического правительства Северной Италии.
Гюсман, однако, ответил, что единственно возможные переговоры — это переговоры о безоговорочной капитуляции.
— Я не пойду на предательство, — сказал Дольман, — да и никто в Германии не пойдет на это.
Гюсман настаивал на концепции «безоговорочной капитуляции», но разговора не прекращал, несмотря на твердую отрицательную позицию, занятую Дольманом согласно той партитуре, которую мы с ним предварительно расписали.
— Я настаиваю на прямых переговорах с представителями Даллеса, — продолжал Дольман, — чтобы выяснить точку зрения его шефа.
Представитель Даллеса Поль Блюм передал Дольману фамилии двух руководителей итальянского Сопротивления: Фарручи Парри и Усмияни. Эти люди находятся в нашей тюрьме. Они не являются коммунистами, и это дало нам возможность сделать вывод: американцы, так же как и мы, озабочены коммунистической угрозой Италии. Им нужны герои Сопротивления некоммунисты, которые смогли бы в нужный момент возглавить правительство, верное идеалам Запада.
— Если эти люди будут освобождены и привезены в Швейцарию, — сказал представитель Даллеса, — мы могли бы продолжить встречи.
Когда Дольман вернулся ко мне, я понял, что переговоры начались, ибо никак иначе нельзя истолковать просьбу об освобождении двух итальянцев. Дольман высказал предположение, что Даллес ждет моего прибытия в Швейцарию. Я отправился к фельдмаршалу Кессельрингу. В результате пятичасовой беседы я сделал вывод, что фельдмаршал согласится на почетные переговоры, хотя никаких прямых заверений Кессельринг не давал, вероятно, в силу традиционного опасения говорить откровенно с представителем службы безопасности.
Назавтра Парилли посетил меня на конспиративной квартире возле озера Гарда и передал мне от имени Даллеса приглашение на совещание в Цюрих. Таким образом, послезавтра я отправляюсь в Швейцарию. В случае, если это ловушка, я выдвину официальную версию о похищении. Если же это начало переговоров, я буду информировать вас следующим письмом, которое отправлю сразу же по возвращении в свою ставку.
Хайль Гитлер!
В_а_ш _К_а_р_л _В_о_л_ь_ф».
«Пергамон» разбомбили англичане, но профессор Плейшнер не стал эвакуироваться со всеми научными сотрудниками. Он испросил себе разрешения остаться в Берлине и быть хранителем хотя бы той части здания, которая уцелела.
Именно к нему сейчас и поехал Штирлиц.
Плейшнер очень ему обрадовался, утащил в свой подвал и поставил на электроплитку кофейник.
— Вы тут не мерзнете?
— Мерзну до полнейшего окоченения. А что прикажете делать? Кто сейчас не мерзнет, хотел бы я знать? — ответил Плейшнер.
— В бункере у фюрера очень жарко топят…
— Ну, это понятно… Вождь должен жить в тепле. Разве можно сравнить наши заботы с его тревогами и заботами? Мы есть мы, каждый о себе, а он думает обо всех немцах.
Штирлиц обвел внимательным взглядом подвал: ни одной отдушины здесь не было, аппаратуру подслушивания сюда не всадишь. Поэтому, затянувшись крепкой сигаретой, он сказал:
— Будет вам, профессор… Взбесившийся маньяк подставил головы миллионов под бомбы, а сам сидит, как сволочь, в безопасном месте и смотрит кинокартины вместе со своей бандой…
Лицо Плейшнера сделалось мучнисто-белым, и Штирлиц пожалел, что он сказал все это, и пожалел, что он вообще пришел к несчастному старику со своим делом.
«Хотя почему это мое дело? — подумал он. — Больше всего это их, немцев, дело, и следовательно, его дело».
— Ну, — сказал Штирлиц, — отвечайте же… Вы не согласны со мной?
Профессор молчал по-прежнему.
— Так вот, — сказал Штирлиц, — ваш брат и мой друг помогал мне. Вы никогда не интересовались моей профессией: я штандартенфюрер СС и работаю в разведке.
Профессор всплеснул руками, словно закрывая лицо от удара.
— Нет, — сказал он. — Нет, и еще раз нет! Мой брат никогда не был и не мог быть провокатором! Нет! — повторил он уже громче. — Нет! Я вам не верю!
— Он не был провокатором, — ответил Штирлиц, — а я действительно работаю в разведке. В советской разведке…
И он протянул Плейшнеру письмо. Это было предсмертное письмо его брата.
«Друг. Спасибо тебе за все. Я многому научился у тебя. Я научился тому, как надо любить и во имя этой любви ненавидеть тех, кто несет народу Германии рабство. Плейшнер».
— Он написал так, опасаясь гестапо, — пояснил Штирлиц, забирая письмо. — Рабство немецкому народу, как вы сами понимаете, несут орды большевиков и армады американцев. Их-то, большевиков и американцев, мы и обязаны, как учит ваш брат, ненавидеть… Не так ли?
Плейшнер долго молчал, забившись в громадное кресло.
— Я аплодирую вам, — сказал он наконец, — я понимаю… Вы можете положиться на меня во всем. Но я могу сказать вам сразу: как только меня ударят плетью по ребрам, я скажу все.
— Я знаю, — ответил Штирлиц. — Что вы предпочитаете: моментальную смерть от яда или пытки в гестапо?
— Если не дано третьего, — улыбнулся Плейшнер своей неожиданной, беззащитной улыбкой, — естественно, я предпочитаю яд.
— Тогда мы сварим кашу, — улыбнулся Штирлиц, — хорошую кашу…
— Что я должен делать?
— А ничего. Жить. И быть готовым в любую минуту к тому, чтобы сделать необходимое.

7.3.1945 (22 ЧАСА 03 МИНУТЫ)

— Добрый вечер, пастор, — сказал Штирлиц, быстро затворяя за собою дверь. — Простите, что я так поздно. Вы уже спали?
— Добрый вечер. Я уже спал, но пусть это не тревожит вас, входите, пожалуйста, сейчас я зажгу свечи. Присаживайтесь.
— Спасибо. Куда позволите?
— Куда угодно. Здесь теплее, у кафеля. Может быть, сюда?
— Я сразу простужаюсь, если выхожу из тепла в холод. Всегда лучше одна, постоянная температура. Пастор, кто у вас жил месяц тому назад?
— У меня жил человек.
— Кто он?
— Я не знаю.
— Вы не интересовались, кто он?
— Нет. Он просил убежища, ему было плохо, и я не мог ему отказать.
— Это хорошо, что вы мне так убежденно лжете. Он говорил вам, что он марксист, — вы спорили с ним, как с коммунистом. Он не коммунист, пастор. Он им никогда не был. Он — мой агент, он — провокатор гестапо.
— Ах, вот оно что… Я говорил с ним, как с человеком — неважно, кто он: коммунист или ваш агент. Он просил спасения. Я не мог отказать ему.
— Вы не могли ему отказать, — повторил Штирлиц, — и вам неважно, кто он, коммунист или агент гестапо… А если из-за того, что вам важен «просто человек», абстрактный человек, конкретные люди попадут на виселицу — это для вас важно?!
— Да, это важно для меня…
— А если — еще более конкретно — на виселицу первыми попадут ваша сестра и ее дети, — это для вас важно?
— Это же злодейство!
— Говорить, что вам неважно, кто перед вами — коммунист или агент гестапо, еще большее злодейство, — ответил Штирлиц, садясь. — Причем ваше злодейство догматично, а поэтому особенно страшно. Сядьте. И слушайте меня. Ваш разговор с моим агентом записан на пленку. Нет, это не я делал, это все делал он. Я не знаю, что с ним: он прислал мне странное письмо. И потом, без пленки, которую я уничтожил, ему не поверят. С ним вообще не станут говорить, ибо он мой агент. Что касается вашей сестры, то она должна быть арестована, как только вы пересечете границу Швейцарии.
— Но я не собираюсь пересекать границу Швейцарии.
— Вы пересечете ее, а я позабочусь о том, чтобы ваша сестра была в безопасности.
— Вы словно оборотень… Как я могу верить вам, если у вас столько лиц?
— Вам ничего другого не остается, пастор. И вы поедете в Швейцарию хотя бы для того чтобы спасти жизнь своих близких. Или нет?
— Да. Я поеду. Чтобы спасти им жизнь.
— Отчего вы не спрашиваете, что вам придется делать в Швейцарии? Вы откажетесь ехать туда, если я поручу вам взорвать кирху, не так ли?
— Вы умный человек. Вы, вероятно, точно рассчитали — что в моих силах и что выше моих сил…
— Правильно. Вам жаль Германию?
— Мне жаль немцев.
— Хорошо. Кажется ли вам, что мир не медля ни минуты — это выход для немцев?
— Это выход для Германии…
— Софистика, пастор, софистика. Это выход для немцев, для Германии, для человечества. Нам погибать не страшно — мы отжили свое, и потом, мы одинокие, стареющие мужчины. А дети?
— Я слушаю вас.
— Кого вы сможете найти в Швейцарии из ваших коллег по движению пацифистов?
— Диктатуре понадобились пацифисты?
— Нет, диктатуре не нужны пацифисты. Они нужны тем, кто трезво оценивает момент, понимая, что каждый новый день войны — это новые жертвы, причем бессмысленные.
— Гитлер пойдет на переговоры?
— Гитлер на переговоры не пойдет. На переговоры пойдут иные люди. Но это преждевременный разговор. Сначала мне нужно иметь гарантии, что вы свяжетесь там с людьми, которые обладают достаточным весом. Нужны люди, которые смогут помочь вам вступить в переговоры с представителями западных держав. Кто может помочь вам в этом?
Пастор пожал плечами.
— Фигура президента Швейцарской республики вас устроит?
— Нет. Это официальные каналы. Это несерьезно. Я имею в виду деятелей церкви, которые имеют вес в мире.
— Все деятели церкви имеют вес в мире, — сказал пастор, но, увидав, как дрогнуло лицо Штирлица, быстро добавил: — У меня там много друзей. Было бы наивностью с моей стороны обещать что-либо, но я думаю, мне удастся обсудить этот вопрос с серьезными людьми. Брюнинг, например… Его уважают… Однако меня будут спрашивать, кого я представляю?
— Немцев, — коротко ответил Штирлиц. — Если вас спросят, кто конкретно намерен вести переговоры, вы спросите: «А кто конкретно поведет их со стороны Запада?» Но это через связь, которую я вам дам…
— Через что? — не понял пастор.
Штирлиц улыбнулся и пояснил:
— Все детали мы еще оговорим. Пока нам важна принципиальная договоренность.
— А где гарантия, что сестра и ее дети не попадут на виселицу?
— Я освободил вас из тюрьмы?
— Да.
— Как вы думаете, это было легко?
— Думаю, что нет.
— Как вы думаете, имея на руках запись вашего разговора с провокатором, мог бы я послать вас в печь.
— Бесспорно.
— Вот я вам и ответил. Ваша сестра будет в безопасности. До тех пор, естественно, пока вы будете делать то, что вам предписывает долг человека, скорбящего о немцах.
— Вы угрожаете мне?
— Я предупреждаю вас. Если вы поведете себя иначе, я ничего не смогу сделать для того чтобы спасти вас и вашу сестру.
— Когда все это должно произойти?
— Скоро. И последнее: кто бы ни спросил вас о нашем разговоре…
— Я стану молчать.
— Если вас станут спрашивать об этом под пыткой?
— Я буду молчать.
— Хочу вам верить…
— Кто из нас двоих сейчас больше рискует?
— Как вам кажется?
— Мне кажется, что больше рискуете вы.
— Правильно.
— Вы искренни в своем желании найти мир для немцев?
— Да.
— Вы недавно пришли к этой мысли: дать мир людям?
— Да как вам сказать, — ответил Штирлиц, — трудно ответить до конца честно, пастор. И чем честнее я вам отвечу, тем большим лжецом я могу вам показаться.
— В чем будет состоять моя миссия более конкретно? Я ведь не умею воровать документы и стрелять из-за угла…
— Во-первых, — усмехнулся Штирлиц, — этому недолго научиться. А во-вторых, я не требую от вас умения стрелять из-за угла. Вы скажете своим друзьям, что Гиммлер через такого-то или такого-то своего представителя — имя я вам назову позже — провоцирует Запад. Вы объясните, что этот или тот человек Гиммлера не может хотеть мира, вы докажете своим друзьям, что этот человек — провокатор, лишенный веса и уважения даже в СС. Вы скажете, что вести переговоры с таким человеком не только глупо, но и смешно. Вы еще раз повторите им, что это безумие — идти на переговоры с СС, с Гиммлером, что переговоры надо вести с иными людьми, и назовете им серьезные имена сильных и умных людей. Но это — после.
Перед тем как уйти, он спросил:
— Кроме вашей прислуги, в доме никого нет?
— Прислуги тоже нет, она уехала к родным в деревню.
— Можно осмотреть дом?
— Пожалуйста…
Штирлиц поднялся на второй этаж и посмотрел из-за занавески на улицу: центральная аллея маленького городка просматривалась отсюда вся. На аллее никого не было.
Через сорок минут он приехал в бар «Мехико»: там он назначил встречу своему агенту, работавшему по вопросам сохранения тайны «оружия возмездия». Штирлиц хотел порадовать шефа гестапо — пусть завтра послушает разговор. Это будет хороший разговор умного нацистского разведчика с умным нацистским ученым: после ареста гестаповцами специалиста по атомной энергии Рунге Штирлиц не забывал время от времени подстраховывать себя — и не как-нибудь, а обстоятельно и всесторонне.

8.3.1945 (09 ЧАСОВ 32 МИНУТЫ)

— Доброе утро, фрау Кин. Как наши дела? Как маленький?
— Спасибо, мой господин. Теперь он начал покрикивать, и я успокоилась. Я боялась, что из-за моей контузии у него что-то с голосом. Врачи осмотрели его: вроде бы все в порядке.
— Ну и слава богу! Бедные дети… Такие страдания для малюток, только-только вступающих в мир. В этот грозный мир… А у меня для вас новости.
— Хорошие?
— В наше время все новости — дурные новости, но для вас они скорее хорошие.
— Спасибо, — откликнулась Кэт. — Я никогда не забуду вашей доброты.
— Скажите, пожалуйста, как ваша головная боль?
— Уже лучше. Во всяком случае, головокружение проходит, и нет этих изнуряющих приступов дурноты.
— Это симптомы сотрясения мозга.
— Да. Если бы не моя грива — мальчика не было б вовсе. Грива приняла на себя первый удар этой стальной балки.
— У вас не грива. У вас роскошные волосы. Я любовался ими в первое свое посещение. Вы пользовались какими-нибудь особыми шампунями?
— Да. Дядя присылал нам из Швеции иранскую хну и хорошие американские шампуни.
Кэт все поняла. Она перебрала в памяти вопросы, которые задавал ей «господин из страховой компании». Версия «дяди из Стокгольма» была надежной и проверенной. Она придумала несколько версий по поводу чемодана. Она знала, что это самый трудный вопрос, которого она постарается сегодня избежать, сказавшись совсем больной. Она решила посмотреть «страхового агента» в деле. Шведский дядя — самое легкое. Пусть это будет обоюдным экзаменом. Главное — начать первой, посмотреть, как он поведет себя.
— Кстати, о вашем дядюшке. У него есть телефон в Стокгольме?
— Муж никогда не звонил туда.
Она еще не верила в то, что Эрвина больше нет. Она попросту не могла поверить в это. После первой истерики, когда она молча билась в рыданиях, старая санитарка сказала:
— Не надо, миленькая. У меня так было с сыном. Тоже думали, что он погиб, а он лежал в госпитале. А сейчас прыгает без ноги, но — дома, в армию его не взяли, значит, будет жить.
Кэт захотелось сразу же, немедля, переслать записку Штирлицу с просьбой узнать, что с Эрвином, но она понимала, что делать этого никак нельзя, хотя без связи со Штирлицем ей не обойтись. Поэтому она приказывала себе думать о том, как умно связаться со Штирлицем, который найдет Эрвина в госпитале, и маленький будет гулять с Эрвином по Москве, когда все это кончится, и настанет теплое бабье лето с золотыми паутинками в воздухе, и березы будут желтые-желтые, высокие, чистые…
— Фирма, — продолжал человек, — поможет получить телефонный разговор с дядей, как только врачи позволят вам встать. Знаете, эти шведы — нейтралы, они богаты, и долг дяди — помочь вам. Вы дадите ему послушать в трубку, как кричит маленький, и его сердце дрогнет. Теперь вот что… Я договорился с руководителем нашей компании, что мы выдадим вам первое пособие на этих днях, не дожидаясь общей перепроверки суммы вашей страховки. Но нам необходимы имена двух гарантов.
— Кого?
— Двух людей, которые бы гарантировали… простите меня, но я всего-навсего чиновник, не сердитесь, — которые бы подтвердили вашу честность. Еще раз прошу понять меня верно…
— Ну кто же станет давать такую гарантию?
— Неужели у вас нет друзей?
— Таких? Нет, таких нет.
— Ну хорошо. Знакомые-то у вас есть? Просто знакомые, которые подтвердили бы нам, что знали вашего мужа.
— Знают, — поправила Кэт.
— Он жив?!
— Да.
— Где он? Он был здесь?
Кэт отрицательно покачала головой.
— Нет. Он в каком-нибудь госпитале. Я верю, что он жив.
— Я искал.
— Во всех госпиталях?
— Да.
— И в военных тоже?
— Почему вы думаете, что он мог попасть в военный госпиталь?
— Он инвалид войны… Офицер… Он был без сознания, его могли отвезти в военный госпиталь…
— Теперь я за вас спокоен, — улыбнулся человек. — У вас светлая голова, и дело явно идет на поправку. Назовите мне, пожалуйста, кого-нибудь из знакомых вашего супруга, я к завтрашнему дню уговорю этих людей дать гарантию.
Кэт чувствовала, как у нее шумело в висках. С каждым новым вопросом в висках шумело все больше и больше. Даже не шумело, а молотило каким-то тупым металлическим и громким молотом. Но она понимала, что молчать и не отвечать сейчас, после того, как она все эти дни уходила от конкретных вопросов, было бы проигрышем. Она вспоминала дома на своей улице — особенно разрушенные. У Эрвина чинил радиолу генерал в отставке Нуш. Так. Он жил в Рансдорфе, это точно. Возле озера. Пусть спрашивает его.
— Попробуйте поговорить с генералом в отставке Фрицем Нушем. Он живет в Рансдорфе, возле озера. Он давний знакомый мужа. Я молю бога, чтобы он оказался добр к нам и сейчас.
— Фриц Нуш, — повторил человек, записывая это имя в свою книжечку, — в Рансдорфе. А улицу не помните?
— Не помню…
— В справочном столе могут не дать адреса генерала…
— Но он такой старенький. Он уже не воюет. Ему за восемьдесят.
— Голова-то у него варит?
— Что?
— Нет, нет. просто я боюсь, у него склероз. Будь моя воля, я бы всех людей старше семидесяти насильно отстранял от работы и отправлял в специальные зоны для престарелых. От стариков все зло в этом мире.
— Ну что вы. Генерал так добр…
— Хорошо. Кто еще?
«Назвать фрау Корн? — подумала Кэт. — Наверное, опасно. Хотя мы ездили к ней отдыхать, но с нами был чемодан. Она может вспомнить, если ей покажут фото. А она была бы хорошей кандидатурой: муж — майор СС…»
— Попробуйте связаться с фрау Айхельбреннер. Она живет в Потсдаме. Собственный дом возле ратуши.
— Спасибо. Это уже кое-что. Я постараюсь сделать этих людей вашими гарантами, фрау Кин. Да, теперь вот еще что. Ваш консьерж опознал среди найденных чемоданов два ваших. Завтра утром я приду вместе с ним, и мы при нем и враче вскроем эти чемоданы: может быть, вы сразу же распорядитесь ненужными вещами, и я поменяю их на белье для вашего карапузика.
«Ясно, — сказала себе Кэт. — Он хочет, чтобы я сегодня же попыталась наладить связь с кем-то из друзей».
— Большое спасибо, — сказала она, — бог отплатит вам за доброту. Бог никогда не забывает добра…
— Ну что ж… Желаю вам скорейшего выздоровления и поцелуйте от меня вашего великана.
Вызвав санитарку, человек сказал ей:
— Если она попросит вас позвонить куда-либо или передаст записку, немедленно звоните ко мне — домой или на работу, неважно. И в любое время. В любое, — повторил он. — А если кто-нибудь придет к ней — сообщите вот сюда, — он дал ей телефон, — эти люди в трех минутах от вас. Вы задержите посетителя под любым предлогом.
Выходя из своего кабинета, Штирлиц увидел, как по коридору несли чемодан Эрвина. Он узнал бы этот чемодан из тысячи: в нем хранился передатчик.
Штирлиц рассеянно и не спеша пошел следом за двумя людьми, которые, весело о чем-то переговариваясь, занесли этот чемодан в кабинет штурмбаннфюрера Рольфа.

(Из партийной характеристики на члена НСДАП с

1940 года Рольфа, штурмбаннфюрера СС (IV отдел
РСХА): «Истинный ариец. Характер — нордический,
отважный. С товарищами по работе поддерживает
хорошие отношения. Безукоризненно выполняет
служебный долг. Беспощаден к врагам рейха.
Отличный спортсмен. Отличный семьянин. Связей,
порочивших его, не имел. Отмечен наградами
рейхсфюрера СС…»)

Штирлиц какое-то мгновенье прикидывал: зайти в кабинет к штурмбаннфюреру сразу же или попозже? Все в нем напряглось, он коротко стукнул в дверь кабинета и, не дожидаясь ответа, вошел к Рольфу.

— Ты что, готовишься к эвакуации? — спросил он со смехом. Он не готовил эту фразу, она родилась в голове сама и, видимо, в данной ситуации была точной.
— Нет, — ответил Рольф, — это передатчик.
— Коллекционируешь? А где владелец?
— Хозяйка. По-моему, хозяину каюк. А хозяйка с новорожденным лежит в изоляторе госпиталя «Шарите».
— С новорожденным?
— И голова у стервы помята.
— Худо. Как ее допрашивать в таком состоянии?
— По-моему, именно в таком состоянии и допрашивать. А то мы канителимся, канителимся, ждем чего-то. Главное, наш болван из отделения показал ей фото чемоданов — вкупе с этим. Спрашивал, не видит ли она здесь своих вещей. Слава богу, сбежать она не может: у нее там ребенок, а в детское отделение никого не пускают. Я не думаю, чтобы она ушла, бросив ребенка… В общем, черт его знает. Я решил сегодня привезти ее сюда.
— Разумно, — согласился Штирлиц. — Пост там поставили? Надо же смотреть за возможными контактами.
— Да, мы там посадили свою санитарку и заменили сторожа нашим работником.
— Тогда стоит ли ее брать сюда? Поломаешь всю игру. А вдруг она решит искать связь?
— Я и сам на распутье. Боюсь, она очухается. Знаешь этих русских — их надо брать теплыми и слабыми…
— Почему ты решил, что она русская?
— С этого и заварилась вся каша. Она орала по-русски, когда рожала.
Штирлиц усмехнулся и сказал, направляясь к двери:
— Бери ее поскорей. Хотя… Может получиться красивая игра, если она начнет искать контакты. Думаешь, ее сейчас не разыскивают по всем больницам их люди?
— Эту версию мы до конца не отрабатывали…
— Дарю. Не поздно этим заняться сегодня. Будь здоров и желаю удачи. — Около двери Штирлиц обернулся: — Это интересное дело. Главное здесь — не переторопить. И советую — не докладывай большому начальству: они заставят тебя гнать работу.
Уже открыв дверь, Штирлиц хлопнул себя по лбу и засмеялся:
— Я стал склеротическим идиотом… Я ведь шел к тебе за снотворным. Все знают, что у тебя хорошее шведское снотворное.
Запоминается последняя фраза. важно войти в нужный разговор, но еще важнее искусство выходить из разговора. Теперь, думал Штирлиц, если Рольфа спросят, кто к нему приходил и зачем, он наверняка ответит, что заходил к нему Штирлиц и просил шведское снотворное. Рольф снабжал половину управления снотворным — его дядя был аптекарем.
…А теперь, после разговора с Рольфом, Штирлицу предстояло сыграть ярость. Он поднялся к Шелленбергу и сказал:
— Бригаденфюрер, мне лучше сказаться больным, а я действительно болен, и попроситься на десять дней в санаторий — иначе я сдам…
Говоря это шефу разведки, он был бледен, до синевы бледен. И не потому только, что решалась судьба Кэт, а следовательно, и его судьба. Он понимал, что ей предстоит здесь: новорожденному на пятом часу допроса приставляют пистолет к затылку и обещают застрелить на глазах матери, если она не заговорит. Обычная провокация папаши Мюллера: никогда еще никому из детей они не стреляли в затылок. Жалость здесь ни при чем — люди Мюллера могли вытворять вещи похуже. Просто они понимали, что после этого мать сойдет с ума, и вся операция провалится. Но действовал этот метод устрашения безотказно.
Лицо Штирлица сейчас стало сине-бледным не потому, что он понимал, какие его ждут муки, скажи Кэт о нем. Все проще: он играл ярость. Настоящий разведчик сродни актеру или писателю. Только если фальшь в игре грозит актеру тухлыми помидорами, а неправда и отсутствие логики отомстят писателю презрительными усмешками критиков, то разведчику это обернется смертью.
— В чем дело? — спросил Шелленберг. — Что с вами?
— По-моему, мы все под колпаком у Мюллера. То этот идиотизм с хвостом на Фридрихштрассе, а сегодня еще почище: они находят русскую с передатчиком, видимо, работавшую очень активно, я за этим передатчиком охочусь восемь месяцев, но отчего-то это дело попадает к Рольфу, который столько же понимает в радиоигре, сколько кошка в алгебре.
Шелленберг сразу потянулся к телефонной трубке.
— Не надо, — сказал Штирлиц. — Ни к чему. Начнется склока, обычная склока между разведкой и контрразведкой. Не надо. Дайте мне санкцию: я поеду сейчас к этой бабе, возьму ее к нам и хотя бы проведу первый допрос. Может быть, я самообольщаюсь, но я проведу его лучше Рольфа. Потом пусть этой женщиной занимается Рольф — для меня всего важнее дело, а не честолюбие.
— Езжайте, — сказал Шелленберг, а я все-таки позвоню рейхсфюреру.
— Лучше зайти к нему, — ответил Штирлиц. — Мне не очень-то нравится вся эта возня.
— Поезжайте, — повторил Шелленберг, — и делайте свое дело. А потом поговорим о пасторе. н нам понадобится завтра-послезавтра.
— Я не могу разрываться между двумя делами.
— Можете. Разведчик или сдается сразу, или не сдается вовсе. За редким исключением он разваливается после применения к нему специальных мер головорезами Мюллера. Вам все станет ясно в первые часы. Если эта дама станет молчать — передайте ее Мюллеру, пусть они разобьют себе лоб. Если она заговорит — запишем себе в актив и утрем нос баварцу.
Так в минуты раздражения Шелленберг называл одного из самых ненавистных ему людей — шефа гестапо Мюллера.
В приемном покое Штирлиц предъявил жетон СД и прошел в палату, где лежала Кэт. Когда она увидела его, глаза ее широко раскрылись, в них появились слезы, и она потянулась к Штирлицу, но он, опасаясь диктофонов, торопливо сказал:
— Фрау Кин, собирайтесь. Вы проиграли, а разведчику надо уметь достойно проигрывать. Я знаю, вы станете отпираться, но это глупо. у нас перехвачено сорок ваших шифровок. Сейчас вам принесут одежду, и вы поедете со мной. я гарантирую жизнь вам и вашему ребенку, если вы станете сотрудничать с нами. Я ничего не могу вам гарантировать, если вы будете упорствовать.
Штирлиц дождался, пока санитарка принесла е костюм, пальто и туфли. Кэт сказала, принимая условия его игры:
— Может быть, вы выйдете, пока я буду одеваться?
— Нет, я не выйду, — ответил Штирлиц. — Я отвернусь и буду продолжать говорить, а вы будете думать, что мне ответить.
— Я ничего не буду вам отвечать, — сказала Кэт, — мне нечего отвечать вам. я не понимаю, что произошло, я еще очень слаба, и я думаю, это недоразумение объяснится. Мой муж — офицер, инвалид войны…
Странное чувство радости испытывала сейчас Кэт. Она видела своего, она верила, что теперь, как бы ни были сложны испытания, самое страшное — одиночество — позади.
— Бросьте, — перебил ее Штирлиц, — ваш передатчик у нас, радиограммы тоже у нас, они расшифрованы, это доказательства, которые невозможно опровергнуть. От вас потребуется только одно: ваше согласие на совместную с нами работу. И я вам советую, — сказал он, обернувшись, всячески показывая ей глазами и лицом своим, что он говорит нечто очень важное, к чему надо прислушаться, — согласиться с моим предложением и, во-первых, рассказать все, что вам известно, пусть даже вам известно очень немногое, а во-вторых, принять мое предложение и начать — незамедлительно, в течение этих двух-трех дней, — начать работать на нас.
Он понимал, что о самом главном он мог говорить только в коридоре. Но понять это самое главное Кэт могла, выслушав его здесь. У него оставалось минуты две на проход по коридору, он подсчитал для себя время, поднимаясь в палату.

Назад | Первая страница | Предыдущий раздел | Начало | Следующий раздел | Последняя страница | Вперёд
Статьи | Знакомства | Языки | Штирлиц | Радио | Почта | Поиск | Программы | Windows | Одесса | О себе | Ссылки | Контакт
 © Игорь Калинин  2000-2006 Обращений к данной странице www.igorkalinin.com/stirlitz/17/05.ru.html