Юлиан Семенов

Семнадцать мгновений весны

«Все, — устало, как-то со стороны думал Штирлиц, — теперь я совсем один. Теперь я попросту совершенно один…»
Он долго сидел у себя в кабинете запершись и не отвечал на телефонные звонки. Автоматически он подсчитал, что звонков было девять. Два человека звонили к нему подолгу, видимо, было что-то важное или звонили подчиненные — они всегда звонят подолгу. Остальные были короткими: так звонит либо начальство, либо друзья.
Потом он достал из стола листок бумаги и начал писать:

Рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру.

Строго секретно. Лично.
Рейхсфюрер!
Интересы нации заставляют меня обратиться к Вам с этим письмом. Мне стало известно из надежных источников, что за Вашей спиной группа каких-то лиц из СД налаживает контакты с врагом, зондируя почву для сделки с противником. Я не могу строго документально подтвердить эти сведения, но я прошу Вас принять меня и выслушать мои предложения по этому вопросу, представляющимся мне крайне важным и не терпящим отлагательств. Прошу Вас разрешить мне, используя мои связи, информировать Вас более подробно и предложить свой план разработки этой версии, которая кажется мне — увы — слишком близкой к правде.
Хайль Гитлер!
Штандартенфюрер СС фон Штирлиц».

Он знал, на кого ссылаться в разговоре: три дня назад во время налета погиб кинохроникер из Португалии Пуэблос Вассерман, тесно связанный со шведами.

ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ (ШЕЛЛЕНБЕРГ)

(Из партийной характеристики члена НСДАП с
1934 года бригаденфюрера СС Вальтера Шелленберга:
«Истинный ариец. Характер — нордический, отважный,
твердый. С друзьями и коллегами по работе открыт,
общителен, дружелюбен. Беспощаден к врагам рейха.
Отличный семьянин. Кандидатура жены утверждена
рейхсфюрером СС. Связей, порочащих его, не имел.
Великолепный спортсмен. В работе проявил себя
выдающимся организатором…»)

Пожалуй, после своего массажиста доктора Керстена Гиммлер верил, как себе, лишь одному Шелленбергу. Он следил за ним с начала тридцатых годов, когда Шелленберг еще учился. Он знал, что этот двадцатитрехлетний красавец после иезуитского колледжа закончил университет, стал бакалавром искусствоведения. Он знал также, что его любимым профессором в университете был человек еврейской национальности. Он знал, что Шелленберг поначалу вышучивал высокие идеи национал-социализма и не всегда лестно отзывался о фюрере.

Когда Шелленберга пригласили работать в разведке, он, к тому времени уже начавший разочаровываться в позиции германской интеллигенции, которая лишь скорбно комментировала злодейства Гитлера и опасливо издевалась над его истеризмом, принял предложение Гейдриха.
Его первым крещением был «салон Китти». Шеф криминальной полиции Небе через свою картотеку выделил в этот светский салон самых элегантных проституток Берлина, Мюнхена и Гамбурга. Потом по заданию Гейдриха он нашел красивых, молодых жен дипломатов и высших военных, женщин, которые были утомлены одиночеством (их мужья проводили дни и ночи в совещаниях, разъезжали по Германии, вылетали за границу). Женам было скучно, женам хотелось развлечений. Они находили эти развлечения в салоне Китти, где собирались дипломаты из Азии, Америки и Европы.
Эксперты технического ведомства безопасности СД организовали в этом салоне двойные стены и всадили туда аппаратуру для подслушивания и фотографирования. Идею Гейдриха проводил в жизнь Шелленберг, он был хозяином этого салона, исполняя роль светского сводника.
Вербовка шла в двух направлениях: скомпрометированные дипломаты начинали работать в разведке у Шелленберга, а скомпрометированные жены военных, партийных и государственных деятелей Третьего рейха переходили в ведомство шефа гестапо Мюллера.
Мюллера к работе в салоне не допустили: его крестьянская внешность и грубые шутки могли распугать посетителей. Тогда-то он впервые почувствовал себя зависимым от двадцатипятилетнего мальчишки.
— Он думает, что я стану хватать за ляжки его фиолетовых потаскух, — сказал Мюллер своему помощнику, — много чести. В нашей деревне таких баб называли навозными червями.
И когда фрау Гейдрих во время отъезда мужа позвонила Шелленбергу и пожаловалась на скуку и он предложил ей поехать за город, Мюллер немедленно узнал об этом и решил, что сейчас самое время свернуть голову этому красивенькому мальчику. Он не относился к числу тех «стариков» в гестапо, которые считали Шелленберга несерьезной фигурой, — красавчик, выписывает из библиотеки книги на латыни и на испанском, одевается как прощелыга, не скрываясь, крутит романы, ходит на Принцальбрехтштрассе пешком, отказываясь от машины, — разве это серьезный разведчик? Болтает, смеется, пьет…
Крестьянский, неповоротливый, но быстро реагирующий на новое ум Мюллера подсказал ему, что Шелленберг — первый среди нового поколения. Любимчик притащит за собой подобных себе.
Шелленберг повез фрау Гейдрих на озеро Плойнер. Это была единственная женщина, которую он уважал, — он мог говорить с ней о высокой трагедии Эллады и о грубой чувственности Рима. Они бродили по берегу озера и говорили, перебивая друг друга. Двое мордастых парнишек из ведомства Мюллера купались в холодной воде. Шелленберг не мог предположить, что два эти идиота, единственные, кто купался в ледяной воде, могут быть агентами гестапо. Он считал, что агент не имеет права так открыто привлекать к себе внимание. Крестьянская хитрость Мюллера оказалась выше стройной логики Шелленберга. Агенты должны были сфотографировать «объекты», если они решат «полежать под кустами», по словам Мюллера. «Объекты» не ложились. Выпив кофе на открытой террасе, они вернулись в город. Однако Мюллер решил, что слепая ревность всегда страшнее «зрячей». Поэтому он положил на стол Гейдриха донесение о том, что его жена и Шелленберг гуляли вдвоем в лесу и провели полдня на берегу озера Плойнер.
Прочитав его донесение, Гейдрих ничего не сказал Мюллеру. Весь день прошел в неведении. А вечером, позвонив предварительно Мюллеру, Гейдрих зашел в кабинет к Шелленбергу, хлопнул его по плечу.
— Сегодня дурное настроение, будем пить.
И они втроем — до четырех часов утра — мотались по маленьким грязным кабакам, садились за столики к истеричным проституткам и спекулянтам валютой, смеялись, шутили, пели вместе со всеми народные песни, а уже под утро, став белым, Гейдрих, придвинувшись близко к Шелленбергу, предложил ему выпить на брудершафт. И они выпили, и Гейдрих, накрыв ладонью рюмку Шелленберга, сказал:
— Ну вот что, я дал вам яд в вине. Если вы мне не откроете всю правду о том, как вы проводили время с фрау Гейдрих, вы умрете. Если вы скажете правду — какой бы страшной для меня она не была, — я дам вам противоядие.
Шелленберг понял все. Он умел понимать все сразу. Он вспомнил двух молодчиков с квадратными лицами, которые купались в озере, он увидел бегающие глаза Мюллера, его чересчур улыбающийся рот и сказал:
— Ну что же, фрау Гейдрих позвонила мне. Ей было скучно, и я поехал с ней на озеро Плойнер. Я могу представить вам свидетелей, которые знают, как мы проводили время. Мы гуляли и говорили о величии Греции, которую погубили доносчики, предав ее Риму. Впрочем, это погубило не только ее. Да, я был с фрау Гейдрих, я боготворю эту женщину, жену человека, которого я считаю поистине великим. Где противоядие? — спросил он. — Где оно?
Гейдрих усмехнулся, налил в рюмку немного мартини и протянул ее Шелленбергу.
Через полгода после этого Шелленберг зашел к Гейдриху и попросил его санкции.
— Я хочу жениться, — сказал он, — но моя теща — полька.
Это было предметом для разбирательства у рейхсфюрера СС Гиммлера. Гиммлер лично рассматривал фотографии его будущей жены и тещи. Пришли специалисты из ведомства Розенберга. Проверялось микроциркулем строение черепа, величина лба, форма ушей. Гиммлер дал разрешение Шелленбергу вступить в брак.
Когда брак состоялся, Гейдрих, крепко выпив, взял Шелленберга под руку, отвел его к окну и сказал:
— Вы думаете, мне неизвестно, что сестра вашей жены вышла замуж за еврейского банкира?
Шелленберг почувствовал пустоту в себе, и руки у него захолодели.
— Полно, — сказал Гейдрих и вдруг вздохнул.
Шелленберг тогда не понял, почему вздохнул Гейдрих. Он это понял значительно позже, узнав, что дед шефа имперской безопасности был евреем и играл на скрипке в венской оперетте.
…Первые попытки контактов с Западом Шелленберг предпринял в У году. Он начал вести сложную игру с двумя английскими разведчиками — с Бестом и Стефенсом.
Наладив связь с этими людьми, он хотел не только предстать перед ними в качестве руководителя антигитлеровского заговора, но и полететь в Лондон, войти в контакт с высшими чинами английской разведки, министерства иностранных дел и правительства. Официально выстраивая провокацию против Великобритании, он тем не менее хотел прощупать возможность серьезных контактов с Даунинг-стрит.
Но накануне вылета Шелленберга в Лондон ему позвонил Гиммлер. Срывающимся голосом Гиммлер сказал, что на фюрера только что совершено покушение в Мюнхене. Наверняка, считает фюрер, это дело рук английской разведки, и поэтому необходимо англичан, и Беста, и Стефенса, выкрасть и привезти в Берлин.
Шелленберг устроил грандиозный спектакль в Венло, в Голландии. Рискуя жизнью, он выкрал Беста и Стефенса. Их допрашивали всю ночь, и, судя по тому, что стенографист потом перепечатывал допросы английских разведчиков на специальной пишущей машинке, где буквы были в три раза больше обычных, Шелленберг понял, что все эти материалы немедленно уходят к фюреру: он не мог читать мелкий шрифт, он мог читать только большие, жирно пропечатанные буквы.
Фюрер считал, что покушение на него было организовано «Черной капеллой» его бывшего друга и нынешнего врага Штрассера-младшего, вкупе с англичанами Бестом и Стефенсом.
Но в те дни случайно, при попытке перехода швейцарской границы, был арестован плотник Эслер. Под пытками он признался, что покушение на фюрера подготовил он один.
Потом, когда пытки стали невыносимыми, Эслер сказал, что к нему после, перед самым покушением, подключились еще два человека.
Шелленберг был убежден, что эти двое были из «Черной капеллы» Штрассера и никакой связи с англичанами тут нет.
Гитлер назавтра выступил в прессе, обвинив англичан в том, что они руководят работой безумных террористов. Он начал вмешиваться в следствие. Шелленберг, хотя ему это мешало, поделать ничего не мог.
Через три дня, когда следствие еще только разворачивалось, Гитлер пригласил к себе на обед Гесса, Гиммлера, Гейдриха, Бормана, Кейтеля и Шелленберга. Сам он пил слабый чай, а гостей угощал шампанским и шоколадом.
— Гейдрих, — сказал он, — вы должны применить все новости медицины и гипноза. Вы обязаны узнать у Эслера, кто с ним был в контакте. Я убежден, что бомба была подготовлена за границей.
Потом, не дожидаясь ответа Гейдриха, Гитлер обернулся к Шелленбергу и спросил:
— Ну, а каково ваше впечатление об англичанах? Вы ведь были с ними лицом к лицу во время переговоров в Голландии.
Шелленберг ответил:
— Они будут сражаться до конца, мой фюрер. Если мы оккупируем Англию, они переберутся в Канаду. А Сталин будет посмеиваться, глядя, как дерутся братья — англосаксы и германцы.
За столом все замерли. Гиммлер, вжавшись в стул, стал делать Шелленбергу знаки, но тот не видел Гиммлера и продолжал свое.
— Конечно, нет ничего хуже домашней ссоры, — задумчиво, не рассердившись, ответил Гитлер. — Нет ничего хуже ссоры между своими, но ведь Черчилль мешает мне. До тех пор, пока они в Англии не станут реалистами, я буду, я обязан, я не имею права не воевать с ними.
Когда все ушли от фюрера, Гейдрих сказал Шелленбергу:
— Счастье, что у Гитлера было хорошее настроение, иначе он обвинил бы вас в том, что вы сделались проангличанином после контактов с Интеллидженс сервис. И как бы мне это ни было больно, но я посадил бы вас в камеру; и как бы мне это ни было больно. я расстрелял бы вас — естественно, по его приказу.
…В тридцать лет Шелленберг стал шефом политической разведки Третьего рейха.
Когда агентура Гиммлера донесла своему шефу, что Риббентроп вынашивает план убийства Сталина — он хотел поехать к Сталину лично, якобы для переговоров, и убить его из специальной авторучки, — рейхсфюрер перехватил эту идею, вошел с ней первым к Гитлеру и приказал Шелленбергу подготовить двух агентов. Один из этих агентов, как он утверждал, знал родственников механика в гараже Сталина.
С коротковолновыми приемниками, сделанными в форме коробки папирос «Казбек», два агента были заброшены через линию фронта в Россию.
Фон Штирлиц знал, когда эти люди должны были вылетать за линию фронта. Москва была предупреждена, агенты схвачены.
Провалы в работе Шелленберга компенсировались его умением перспективно мыслить и четко анализировать ситуацию. Именно Шелленберг еще в середине 1944 года сказал Гиммлеру, что самой опасной для него фигурой на ближайший год будет не Герман Геринг, не Геббельс, и в общем-то даже не Борман.
— Шпеер, — сказал он, — Шпеер будет нашим самым главным противником. Шпеер — это внутренняя информация об индустрии и обороне. Шпеер — обергруппенфюрер СС. Шпеер — это министерство вооружения, это тыл и фронт, это в первую голову концерн ИГ, — следовательно, прямая традиционная связь с Америкой. Шпеер связан со Шверином фон Крозиком. Это финансы. Шверин фон Крозик редко когда скрывает свою оппозицию практике фюрера. Не идее фюрера, а именно практике. Шпеер — это молчаливое могущество. Та группа индустрии, которая сейчас создана и которая занимается планами послевоенного возрождения Германии, — это мозг, сердце и руки будущего. Я знаю, чем сейчас заняты наши промышленники, сплотившиеся вокруг Шпеера. Они заняты двумя проблемами: как извлечь максимум прибыли и как эти прибыли перевести в западные банки.
Выслушав эти доводы Шелленберга, Гиммлер впервые задумался о том, что ключ к тайне, которую нес в себе Шпеер, он сможет найти, завладев архивом Бормана, ибо если связи промышленников с нейтралами и с Америкой использовал не он — Гиммлер, то наверняка их мог использовать Борман.

18.2.1945 (11 ЧАСОВ 46 МИНУТ)

Шелленберг увидел Штирлица в приемной рейхсфюрера.
— Вы — следующий, — сказал Штирлицу дежурный адъютант, пропуская к Гиммлеру начальника хозяйственного управления СС генерала Поля, — я думаю, обергруппенфюрер ненадолго: у него локальные вопросы.
— Здравствуйте, Штирлиц, — сказал Шелленберг. — Я ищу вас.
— Добрый день, — ответил Штирлиц, — что вы такой серый? Устали?
— Заметно?
— Очень.
— Пойдемте ко мне, вы нужны мне сейчас.
— Я вчера просил приема у рейхсфюрера.
— Что за вопрос?
— Личный.
— Вы придете через час-полтора, — сказал Шелленберг, — попросите перенести прием, рейхсфюрер будет здесь до конца дня.
— Хорошо, — сказал Штирлиц, — только боюсь, это неудобно.
— Я забираю фон Штирлица, — сказал дежурному адъютанту Шелленберг, — перенесите, пожалуйста, прием на вечер.
— Есть, бригаденфюрер!
Шелленберг взял Штирлица под руку и, выходя из кабинета, весело шепнул:
— Каков голос, а? Он рапортует, словно актер оперетты, голосом из живота и с явным желанием понравиться.
— Я всегда жалею адъютантов, — сказал Штирлиц, — им постоянно нужно сохранять многозначительность: иначе люди поймут их ненужность.
— Вы не правы. Адъютант очень нужен. Он вроде красивой охотничьей собаки: и поговорить можно между делом, и, если хорош экстерьер, другие охотники будут завидовать.
— Я, правда, знал одного адъютанта, — продолжал Штирлиц, пока они шли по коридорам, — который выполнял роль импресарио: он всем рассказывал о гениальности своего хозяина. В конце концов ему устроили автомобильную катастрофу: слишком уж был певуч, раздражало…
Шелленберг рассмеялся:
— Выдумали или правда?
— Конечно, выдумал…
Около выхода на центральную лестницу им повстречался Мюллер.
— Хайль Гитлер, друзья! — сказал он.
— Хайль Гитлер, дружище, — ответил Шелленберг.
— Хайль, — сказал Штирлиц, не поднимая левой руки.
— Рад видеть вас, чертей, — сказал Мюллер, — снова затеваете какое-нибудь очередное коварство?
— Затеваем, — ответил Шелленберг, — почему ж нет?
— С вашим коварством никакое наше не сравнится, — сказал Штирлиц, — мы агнцы божьи в сравнении с вами.
— Это со мной-то? — удивился Мюллер. — А впрочем, это даже приятно, когда тебя считают дьяволом. Люди умирают, память о них остается.
Мюллер дружески похлопал по плечам Шелленберга и Штирлица и зашел в кабинет одного из своих сотрудников: он любил заходить к ним в кабинеты без предупреждения и особенно во время скучных допросов.

ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ (ЧЕРЧИЛЛЬ)

Когда Гитлер в последние месяцы войны повторял, как заклинание, что вопрос крушения англо-советско-американского союза есть вопрос недель; когда он уверял всех, что Запад еще обратится за помощью к немцам после решающего поражения, многим казалось это проявлением характера фюрера — до конца верить в то, что создало его воображение. Однако в данном случае Гитлер опирался на факты: разведка Бормана еще в середине 1944 года добыла в Лондоне документ особой секретности. В этом документе, в частности, были следующие строки, принадлежавшие Уинстону Черчиллю: «Произошла бы страшная катастрофа, если бы русское варварство уничтожило культуру и независимость древних европейских государств». Он писал это в своем секретном меморандуме в октябре 1942 года, когда русские были не в Польше, а под Сталинградом, не в Румынии, а возле Смоленска, не в Югославии, а под Харьковом.
Вероятно, Гитлер не издавал бы приказов, карающих всякие попытки переговоров немедленной смертью, узнай он о том яростном борении мнений, которые существовали в 1943-1944 годах между англичанами и американцами по поводу направления главного удара союзных армий. Черчилль настаивал на высадке войск на Балканах. Он мотивировал эту необходимость следующим: «Вопрос стоит так: готовы ли мы примириться с коммунизацией Балкан и, возможно, Италии? Надо точно отдавать себе отчет в тех преимуществах, которые получат западные демократии, если их армии оккупируют Будапешт и Вену и освободят Прагу и Варшаву…»
Трезво думающие американцы понимали, что попытки Черчилля навязать основной удар по Гитлеру не во Франции, а на Балканах сугубо эгоистичны. Они отдавали себе отчет в том, что победа точки зрения Черчилля сделает Великобританию гегемоном на Средиземном море: следовательно, именно Великобритания оказалась бы хозяином Африки, Арабского Востока, Италии, Югославии и Греции. Баланс сил, таким образом, сложился бы явно не в пользу Соединенных Штатов, — и высадка была намечена во Франции.
Политик осторожный и смелый, Черчилль мог бы — при определенных критических обстоятельствах — вступить в контакты с теми, кто стоял в оппозиции к фюреру, для создания единого фронта, способного противостоять рывку русских к берегам Атлантики, чего Черчилль более всего опасался. Однако таких сил в Германии после уничтожения заговорщиков летом 1944 года не оставалось. Но, считал Черчилль, всякий осторожный «роман» с теми из руководства рейха, кто пытался бы осуществить капитуляцию армий вермахта на Западе, был хотя и мало реален — в силу твердой позиции Рузвельта и прорусских настроений во всем мире, — однако этот «роман» позволял бы ему проводить более жесткую политику по отношению к Сталину, особенно в польском и греческом вопросах.
И когда военная разведка доложила Черчиллю о том, что немцы ищут контактов с союзниками, он ответил:
— Британию могут обвинить в медлительности, в дерзости, в юмористической аналитичности… Однако Британию никто не может обвинить в коварстве, и я молю бога, чтобы нас никогда не смогли обвинить в этом. Однако, — добавил он, и глаза его сделались стальными, и только где-то в самой их глубине металась искорка смеха, — я всегда просил проводить точную грань между дипломатической игрой, обращенной на укрепление содружества наций, и прямым неразумным коварством. Только азиаты могут считать тонкую и сложную дипломатическую игру коварством…
— Но в случае целесообразности игра может оказаться не игрой, а более серьезной акцией? — спросил помощник шефа разведки.
— По-вашему, игра — это несерьезно? Игра — это самое серьезное, что есть в мире. Игра и живопись: все остальное суетно и мелко, — ответил Черчилль. Он лежал в постели, он еще не поднялся после своего традиционного дневного сна, и поэтому настроение у него было благодушное и веселое. — Политика в таком виде, в каком мы привыкли воспринимать ее, умерла. На смену локальной политике элегантных операций в том или ином районе мира пришла глобальная политика. Это уже не своеволие личности, это уже не эгоистическая устремленность той или иной группы людей, это наука точная, как математика, и опасная, как экспериментальная радиация в медицине. Глобальная политика принесет неисчислимые трагедии малым странам; это политика поломанных интеллектов и погибших талантов. Глобальной политике будут подчинены живописцы и астрономы, лифтеры и математики, короли и гении. — Черчилль поправил плед и добавил: — Соединение в одном периоде короля и гения отнюдь не обращено против короля; противопоставление, заключенное в этом периоде, случайно, а не целенаправленно. Глобальная политика будет предполагать такие неожиданные альянсы, такие парадоксальные повороты в стратегии, что мое обращение к Сталину 22 июня 1941 года будет казаться верхом логики и последовательности. Впрочем, мое обращение было логичным, вопрос последовательности — вторичен; главное — интересы содружества наций, все остальное будет прощено историей…

18.2.1945 (12 ЧАСОВ 09 МИНУТ)

— Здравствуйте, фрау Кин, — сказал человек, склонившись к изголовью кровати.
— Здравствуйте, — ответила Кэт чуть слышно. Ей еще было трудно говорить, и в голове все время шумело, каждое движение вызывало тошноту. Она успокаивалась только после кормления. Мальчик засыпал, и она забывалась вместе с ним. А когда она открывала глаза, все снова начинало вертеться в голове и менять цвета и душная тошнота подступала к горлу. Каждый раз, увидев своего мальчика, она испытывала незнакомое ей доныне чувство. Это чувство было странным, и она не могла объяснить себе, что это такое. Все в ней смешалось — и страх, и ощущение полета, и высокое, и какая-то неосознанная хвастливая гордость, и высокое, недоступное ей раньше спокойствие.
— Я хотел бы задать вам несколько вопросов, фрау Кин, — продолжал человек, — вы меня слышите?
— Да.
— Я не стану вас долго тревожить…
— Откуда вы?
— Я из страховой компании…
— Моего мужа… больше нет?
— Я попросил бы вас вспомнить: когда упала бомба, где он находился?
— Он был в ванной комнате.
— У вас еще остались брикеты? Это ведь такой дефицит! Мы у себя в компании так мерзнем…
— Он купил… несколько штук… по случаю…
— Вы не устали?
— Его… нет?
— Я принес вам печальную новость, фрау Кин. Его больше нет… Мы помогаем всем, кто пострадал во время этих варварских налетов. Какую помощь вы хотели бы получить, пока находитесь в больнице? Питанием, вероятно, вас обеспечивают, одежду мы подготовим ко времени вашего выхода: и вам, и младенцу… Какой очаровательный карапуз… Девочка?
— Мальчик.
— Крикун?
— Нет… Я даже не слышала его голоса.
Она вдруг забеспокоилась из-за того, что ни разу не слышала голоса сына.
— Они должны часто кричать? — спросила она. — Вы не знаете?
— Мои орали ужасно, — ответил мужчина, — у меня лопались перепонки от их воплей. Но мои рождались худенькими, а ваш — богатырь. А богатыри все молчуны… Фрау Кин, простите, если вы еще не очень устали, я бы хотел спросить вас: на какую сумму было застраховано ваше имущество?
— Я не знаю… Этим занимался муж…
— И в каком отделении вы застрахованы — тоже, видимо, не помните?
— Кажется, на углу Кудама и Кантштрассе.
— Ага, это двадцать седьмое отделение. Уже значительно проще навести справки…
Человек записал все это в свою потрепанную книжечку и, снова откашлявшись, склонился к лицу Кэт и совсем тихо сказал:
— А вот плакать и волноваться молодой маме нельзя никак. Поверьте отцу троих детей. Это все немедленно скажется на животике маленького, и вы услышите его бас. Вы не имеете права думать только о себе, это время теперь для вас кончилось раз и навсегда. Сейчас вы должны прежде всего думать о вашем карапузике…
— Я не буду, — шепнула Кэт и притронулась ледяными пальцами к его теплой, влажной руке. — Спасибо вам…
— Где ваши родные? Наша компания поможет им приехать к вам. Мы оплачиваем проезд и предоставляем жилье. Конечно, вы понимаете, что гостиницы частью разбиты, а частью отданы военным. Но у нас есть частные комнаты. Ваши родные не будут на вас в обиде. Куда следует написать?
— Мои родные остались в Кенигсберге, — ответила Кэт, — я не знаю, что с ними.
— А родственники мужа? Кому сообщить о несчастье?
— Его родственники живут в Швеции. Но им писать неудобно: дядя мужа — большой друг Германии, и нас просили не писать ему… Мы посылали письма с оказией или через посольство.
— Вы не помните адрес?
В это время заплакал мальчик.
— Простите, — сказала Кэт, — я покормлю его, а после скажу вам адрес.
— Не смею мешать, — сказал человек и вышел из палаты.
Кэт посмотрела ему вслед и медленно сглотнула тяжелый комок в горле. Голова по-прежнему болела, но тошноты она не чувствовала. Она не успела по-настоящему продумать вопросы, которые ей только что задавали, потому что малыш начал сосать, и все тревожное, но чаще всего далекое-далекое, чужое ушло. Остался только мальчик, который жадно сосал грудь и быстро шевелил ручками: она распеленала его и смотрела, какой он большой, красный, весь перевязанный ниточками.
Потом она вдруг вспомнила, что еще вчера она лежала в большой палате, где было много женщин, и им всем приносили детей в одно и то же время, и в палате стоял писк, который она воспринимала откуда-то издалека.
«Почему я одна здесь? — вдруг подумала Кэт. — Где я?»
Человек пришел через полчаса. Он долго любовался спящим мальчиком, а потом достал из папки фотографии, разложил их на коленях и спросил:
— Пока я буду записывать адрес вашего дяди, пожалуйста, взгляните, нет ли здесь ваших вещей. После бомбежки часть вещей из вашего дома удалось найти: знаете, в вашем горе даже один чемодан уже подспорье. Что-то можно будет продать; купите для малыша самое необходимое. Мы, конечно, постараемся все приготовить к вашему выходу, но все-таки…
— Франц Паакенен, 1589, Стокгольм, Густав Георгплац, 25.
— Спасибо. Вы не утомились?
— Немного утомилась, — ответила Кэт, потому что среди аккуратно расставленных чемоданов и ящиков на улице, возле развалин их дома, стоял большой чемодан — его нельзя было спутать с другими. В этом чемодане у Эрвина хранилась радиостанция…
— Посмотрите внимательно, и я откланяюсь, — сказал человек, протягивая ей фотографию.
— По-моему, нет, — ответила Кэт, — здесь наших чемоданов нет.
— Ну спасибо, тогда этот вопрос будем считать решенным, — сказал человек, осторожно спрятал фотографии в портфель и, поклонившись, поднялся. — Через день-другой я загляну к вам и сообщу результаты моих хлопот. Комиссионные, которые я беру — что поделаешь, такое время, — крайне незначительны…
— Я буду вам очень признательна, — ответила Кэт.
Следователь районного отделения гестапо сразу же отправил на экспертизу отпечатки пальцев Кэт: фотографию, на которой были чемоданы, заранее покрыли в лаборатории специальным составом. Отпечатки пальцев на радиопередатчике, вмонтированном в чемодан, были уже готовы. Выяснилось, что на чемодане с радиостанцией были отпечатки пальцев, принадлежащие трем разным людям. Вторую справку он направил в шестое управление имперской безопасности: он запрашивал все относящееся к жизни и деятельности шведского подданного Франца Паакенена.

18.2.1945 (12 ЧАСОВ 17 МИНУТ)

Айсман долго расхаживал по своему кабинету. Он ходил быстро, заложив руки за спину, все время чувствуя, что ему недостает чего-то очень привычного и существенного. Это мешало ему сосредоточиться; он отвлекался от главного, он не мог до конца проанализировать то, что его мучило, — почему Штирлиц попал под «колпак»?
Наконец, когда натужно, выматывающе завыли сирены воздушной тревоги, Айсман понял: ему недоставало бомбежки. Война стала бытом, тишина казалась опасной и несла в себе больше затаенного страха, чем бомбежка.
«Слава богу, — подумал Айсман, когда сирена, проплакав, смолкла и наступила тишина. — Теперь можно сесть и работать. Сейчас все уйдут, и я смогу сидеть и думать, и никто не будет входить ко мне с дурацкими вопросами и дикими предположениями…»
Айсман сел к столу и начал листать дело протестантского священника Франца Шлага, арестованного летом 1944 года по подозрению в антигосударственной деятельности. Постановлению на арест предшествовало два доноса: Барбары Крайн и Роберта Ниче. Оба они были прихожанами его кирхи, и в их доносах говорилась о том, что в проповедях пастор Шлаг призывает к миру и братству со всеми народами, осуждает варварство войны и неразумность кровопролития. Объективная проверка установила, что пастор несколько раз встречался с бывшим канцлером Брюнингом, который сейчас жил в эмиграции, в Швейцарии. У них еще в двадцатых годах наладились добрые отношения, однако никаких данных, указывающих на связь пастора с эмигрировавшим канцлером, в деле не имелось, несмотря на самую тщательную проверку — как здесь, в Германии, так и в Швейцарии.
Айсман недоумевал — отчего пастор Шлаг попал в разведку? Почему он не был отправлен в гестапо? Отчего им заинтересовались люди Шелленберга? Он нашел для себя ответ в короткой справке, приобщенной к делу: пастор дважды в 1933 году выезжал в Великобританию и Швейцарию для участия в конгрессах пацифистов.
«Они заинтересовались его связями, — понял Айсман, — им было интересно, с кем он там контактировал. Поэтому его взяли к себе люди из разведки, поэтому его и передали Штирлицу. При чем здесь Штирлиц? Ему поручили — он выполнил…»
Айсман пролистал дело: допросы были коротки и лаконичны. Он хотел объективности ради сделать какие-то выписки, чтобы его заключение было мотивированным и документальным, но выписывать было практически нечего. Допрос был проведен в манере, непохожей на обычную манеру Штирлица; никакого блеска, сплошная казенщина и прямолинейность.
Айсман позвонил в специальную картотеку и попросил техническую запись допроса пастора Шлага штандартенфюрером Штирлицем 29 сентября 1944 года.
«— Хочу вас предупредить: вы арестованы, а для того, кто попал в руки правосудия национал-социализма, призванного карать виновных и защищать народ от скверны, вопрос о выходе отсюда к нормальной жизни и деятельности практически невозможен. Невозможна также нормальная жизнь ваших родных. Оговариваюсь: все это возможно при том условии, если, во-первых, вы, признав свою вину, выступите с разоблачением остальных деятелей церкви, которые нелояльны по отношению к нашему государству, и, во-вторых, в дальнейшем будете помогать нашей работе. Вы принимаете эти предложения?
— Я должен подумать.
— Сколько времени вам нужно на раздумье?
— Сколько времени нужно человеку, чтобы приготовиться к смерти?
— Я предлагаю вам еще раз вернуться к моему предложению. Разве вы не являетесь патриотом Германии?
— Являюсь. Но что понимать под «патриотом Германии»?
— Верность рейху.
— Рейх — это еще не народ.
— Наш народ живет идеологией рейха и фюрера. Разве не ваш долг, долг духовного пастыря, быть с народом, который исповедует нашу идеологию?
— Если бы я вел с вами равный спор, я бы знал, что ответить на это.
— А я приглашаю вас к равному спору.
— Быть с народом — это одно, а чувствовать себя в том положении, когда ты поступаешь по справедливости и по вере — другое.
— Иезуиты — один из орденов вашей веры? Нет?
— Почему же нет? Да…
— Вы, как пастырь, видимо, не подвергаете ревизии все развитие христианства, или вы все же позволяете себе подвергать остракизму отдельные периоды в развитии христианского учения? В частности, инквизицию?
— Я знаю, что вам ответить. Инквизиция, которая первоначально была учреждена как средство очищения веры, постепенно превратилась в самоцель.
— Понятно. Скажите, а как часто в истории христианства инакомыслящие уничтожались церковью во имя того, чтобы остальной пастве лучше жилось?
— Я вас понял. Уничтожались, как правило, еретики. А все ереси в истории христианства суть бунты, которые основывались на материальном интересе. Все ереси в христианстве проповедуют идею неравенства, в то время как Христос проповедовал идею равенства. Подавляющее большинство ересей в истории христианства строились на том основании, что богатый не равен бедному, что бедный должен уничтожить богатого либо стать богатым и сесть на го место. Между тем как идея Христа состояла в том, что нет разницы в принципе между человеком и человеком и что богатство так же преходяще, как и бедность. В то время как Христос пытался умиротворить людей, все ереси взывали к крови. Идеи зла — это, как правило, принадлежность еретических учений, и церковь выступала насильственно против ересей во имя того, чтобы насилие не вводилось в нравственный кодекс христианства.
— Но все же, выступая против ереси, которая предполагала насилие, церковь это насилие допускала?
— Допускала, но не делала его целью и не оправдывала его в принципе.
— Значит, восемьсот-девятьсот лет насиловали ради того, чтобы искоренить насилие. Мы пришли к власти в тысяча девятьсот тридцать третьем году, сейчас тысяча девятьсот сорок четвертый. Чего же вы хотите от нас? Мы живем одиннадцать лет. За одиннадцать лет мы ликвидировали безработицу; за одиннадцать лет мы накормили всех немцев, да — насилуя инакомыслящих! А вы мешаете нам словесно! Но если вы такой убежденный противник нашего режима, не было бы для вас более целесообразным опираться на материальное, а не на духовное? В частности, попробовать организовать какую-то антигосударственную группу среди своих прихожан и работать против нас? Листовками, саботажем, диверсиями, вооруженными выступлениями против определенных представителей власти?
— Нет. Если я начну против вас применять ваши методы, я невольно стану похожим на вас.
— Значит, если к вам придет молодой человек из вашей паствы и скажет: «Святой отец, я не согласен с режимом и хочу бороться против него…»
— Я не стану ему мешать.
— Он скажет: «Я хочу убить гаулейтера». А у гаулейтера трое детей, девочки: два года, пять лет и девять лет. И жена, у которой парализованы ноги. Как вы поступите?
— Я не знаю…»
Айсман почувствовал, как здание стало сотрясаться. «Наверное, бомбят совсем рядом, — подумал он. — Или кидают очень большие бомбы… Странный разговор…»
Он позвонил дежурному. Тот вошел — иссиня-бледный, потный. Айсман спросил:
— Это была официальная запись или контрольная?
Дежурный тихо ответил:
— Сейчас, я должен уточнить.
— Бомбят близко?
— У нас выбило стекла…
— А в убежище вам уйти нельзя?
— Нет, — ответил дежурный. — Это запрещено инструкцией.
Айсман хотел было продолжить прослушивание, но вернувшийся дежурный сообщил ему, что Штирлиц запись не вел. Это осуществлялось по указанию контрразведки — в целях контрольной проверки сотрудников центрального аппарата…
Шелленберг сказал:
— Это были тонные бомбы, не меньше.
— Видимо, — согласился Штирлиц. Он сейчас испытывал острое желание выйти из кабинета и немедленно сжечь ту бумагу, которая лежала у него в папке, — рапорт Гиммлеру о переговорах «изменников СД» с Западом. «Эта хитрость Шелленберга, — думал Штирлиц, — не так проста, как кажется. Пастор, видимо, интересовал его с самого начала. Как фигура прикрытия в будущем. То, что пастор понадобился именно сейчас, — симптоматично. И без ведома Гиммлера он бы на это не пошел!» Но Штирлиц понимал, что он должен не спеша, пошучивая, обговаривать с Шелленбергом все детали предстоящей операции.
— По-моему, улетают, — сказал Шелленберг, прислушиваясь. — Или нет?
— Улетают, чтобы взять новый запас бомб…
— Нет, эти сейчас будут развлекаться на базах. У них хватает самолетов, чтобы бомбить нас беспрерывно… Так, значит, вы считаете, что пастор, если мы возьмем его сестру с детьми как заложницу, обязательно вернется?
— Обязательно…
— И будет по возвращении молчать на допросе у Мюллера о том, что именно вы просили его поехать туда в поиске контактов?
— Не убежден. Смотря кто его будет допрашивать.
— Лучше, чтобы у вас остались магнитофонные ленты с его беседами, а он… так сказать, сыграл в ящик при бомбежке?
— Подумаю.
— Долго хотите думать?
— Я бы просил разрешить повертеть эту идею как следует.
— Сколько времени вы собираетесь «вертеть идею»?
— Постараюсь к вечеру кое-что предложить.
— Хорошо, — сказал Шелленберг. — Улетели все-таки… Хотите кофе?
— Очень хочу, но только когда кончу дело.
— Хорошо. Я рад, что вы так точно все поняли, Штирлиц. Это будет хороший урок Мюллеру. Он стал хамить. Даже рейхсфюреру. Мы сделаем его работу и утрем ему нос. Мы очень поможем рейхсфюреру.
— А рейхсфюрер знает об этом?
— Нет… Скажем так — нет. Ясно? А вообще мне очень приятно работать с вами.
— Мне тоже.
Шелленберг проводил штандартенфюрера до двери и, пожав ему руку, сказал:
— Если все будет хорошо, сможете поехать дней на пять в горы: там сейчас прекрасный отдых — снег голубой, загар коричневый… Боже, прелесть какая, а? Как же много мы забыли с вами во время войны.
— Прежде всего мы забыли самих себя, — ответил Штирлиц, — как пальто в гардеробе после крепкой попойки на пасху.
— Да, да, — вздохнул Шелленберг, — как пальто в гардеробе… Стихи давно перестали писать?
— И не начинал вовсе.
Шелленберг погрозил ему пальцем:
— Маленькая ложь рождает большое недоверие, Штирлиц.
— Могу поклясться, — улыбнулся Штирлиц, — все писал, кроме стихов; у меня идиосинкразия к рифме.

18.2.1945 (13 ЧАСОВ 53 МИНУТЫ)

Уничтожив свое письмо к Гиммлеру и доложив адъютанту рейхсфюрера, что все вопросы решены у Шелленберга, Штирлиц вышел из дома на Принцальбрехтштрассе и медленно пошел к Шпрее. Тротуар был подметен, хотя еще ночью здесь был завал битого кирпича: бомбили теперь каждой ночью по два, а то и по три раза.
«Я был на грани провала, — думал Штирлиц. — Когда Шелленберг поручил мне заняться пастором Шлагом, его интересовал бывший канцлер Брюнинг, который сейчас живет в эмиграции в Швейцарии. Его волновали связи, которые могли быть у пастора; поэтому Шелленберг так легко пошел на освобождение старика, когда я сказал, что он будет сотрудничать с нами. Он смотрел куда как дальше, чем я. Он рассчитывал, что пастор станет подставной фигурой в их серьезной игре. Как пастор может войти в операцию Вольфа? Что это за операция? Почему Шелленберг сказал о поездке Вольфа в Швейцарию, включив радио? Если он боится произнести это громко, то, значит, обергруппенфюрер Карл Вольф наделен всеми полномочиями: у него ранг в СС, как у Риббентропа или Фегеляйна. Шелленберг не мог мне сказать про Вольфа — иначе бы я задал ему вопрос: «Как можно готовить операцию, играя втемную?» Неужели Запад хочет сесть за стол с Гиммлером? В общем-то за Гиммлером — сила, это они понимают. Это немыслимо, если они сядут за один стол! Ладно… Пастор будет приманкой, прикрытием, так они все задумали. Но они, верно, не учли, что Шлаг имеет там сильные связи. Значит, я должен так сориентировать старика, чтобы он использовал свое влияние против тех, кто — моими руками — отправит его туда. Я-то думал использовать его в качестве запасного канала связи, но ему, вероятно, предстоит сыграть более ответственную роль. Если я снабжу его своей легендой, а не текстом Шелленберга, к нему придут и из Ватикана, и от англо-американцев. Ясно. Я должен подготовить ему такую легенду, которая вызовет к нему серьезный интерес, контринтерес по отношению ко всем другим немцам, прибывшим или собирающимся прибыть туда. Значит, мне сейчас важна легенда для него — во-первых, и имена тех, кого он представляет здесь как оппозицию Гитлеру и Гиммлеру — во-вторых».
Штирлиц долго сидел за рюмкой коньяка, спустившись в «Вайнштюббе». Здесь было тихо, и никто не отвлекал его от раздумий.
«Один Шлаг — это и много и мало. Мне нужна страховка. Кто? — думал Штирлиц. — Кто же?»
Он закурил, положил сигарету в пепельницу и сжал пальцами стакан с горячим грогом. «Откуда у них столько вина? Единственно, что продается без карточек, — вино и коньяк. Впрочем, от немцев можно ожидать чего угодно, только одно им не грозит — спиваться они не умеют. Да, мне нужен человек, который ненавидит эту банду. И который может быть не просто связным. Мне нужна личность…»
Такой человек у Штирлица был. Главный врач госпиталя имени Коха Плейшнер помогал Штирлицу с тридцать девятого года. Антифашист, ненавидевший гитлеровцев, он был поразительно смел и хладнокровен. Штирлиц порой не мог понять, откуда у этого блистательного врача, ученого, интеллектуала столько яростной, молчаливой ненависти к фашистскому режиму. Когда он говорил о фюрере, его лицо делалось похожим на маску. Гуго Плейшнер несколько раз проводил вместе со Штирлицем великолепные операции: они спасли от провала группу советской разведки в сорок первом году, они достали особо секретные материалы о готовящемся наступлении вермахта в Крыму, и Плейшнер переправил их в Москву, получив разрешение гестапо на выезд в Швецию с лекциями в университете.
Он умер внезапно полгода назад от паралича сердца. Его старший брат, профессор Плейшнер, в прошлом проректор Кильского университета, после превентивного заключения в концлагере Дахау вернулся домой тихим, молчаливым, с замершей на губах послушной улыбкой. Жена ушла от него вскоре после ареста — ее родственники настояли на этом: младший брат получил назначение советником по экономическим вопросам в посольство рейха в Испании. Молодого человека считали перспективным, к нему благоволили и в местном отделении НСДАП, поэтому семейный совет поставил перед фрау Плейшнер дилемму: либо отмежеваться от врага государства, ее мужа, либо, если ей дороже ее эгоистические интересы, она будет подвергнута семейному остракизму и все родственники публично, через прессу, объявят о полном с ней разрыве.
Фрау Плейшнер была моложе профессора на десять лет: ей было сорок два. Она любила мужа — они вместе путешествовали по Африке и Азии, там профессор занимался раскопками, уезжая на лето в экспедиции с археологами из берлинского музея «Пергамон». Она поначалу отказалась отмежеваться от мужа, и многие в ее семейном клане — это были люди, связанные на протяжении последних ста лет с текстильной торговлей, — потребовали публичного с ней разрыва. Однако Франц фон Энс, младший брат фрау Плейшнер, отговорил родственников от этого публичного скандала. «Все равно, — объяснил он, — этим воспользуются наши враги. Зависть безмерна, и мне еще этот скандал аукнется. Нет, лучше сделать все тихо и аккуратно».
Он привел к фрау Плейшнер своего приятеля из клуба яхтсменов. Тридцатилетнего красавца звали Гетц. Над ним подшучивали: «Гетц не Берлихинген». Он был красив в такой же мере, как и глуп. Франц знал, он живет на содержании у стареющих женщин. Втроем они посидели в маленьком ресторане, и, наблюдая за тем, как вел себя Гетц, Франц фон Энс успокоился. Дурак-то он дурак, но партию свою отрабатывал точно, по установившимся штампам, а коль штампы создались, надо было доводить их до совершенства. Гетц был молчалив, хмур и могуч. Пару раз он рассказал смешной анекдот. Потом сдержанно пригласил фрау Плейшнер потанцевать. Наблюдая за ними, Франц презрительно щурился: сестра тихо смеялась, а Гетц, прижимая ее к себе все теснее и теснее, что-то шептал ей на ухо.
Через два дня Гетц переехал в квартиру профессора. Он пожил там неделю — до первой полицейской проверки. Фрау Плейшнер пришла к брату со слезами: «Верни мне его, это ужасно, что мы не вместе». Назавтра она подала прошение о разводе с мужем. Это сломило профессора: он считал, что жена — его первый единомышленник. Мучаясь в лагере, он считал, что спасает этим ее честность и ее свободу мыслить так, как ей хочется.
Как-то ночью Гетц спросил ее: «Тебе было с ним лучше?» Она тихо засмеялась и, обняв его, ответила: «Что ты, любимый… Он умел только хорошо говорить…»
После освобождения Плейшнер, не заезжая в Киль, отправился в Берлин. Брат, связанный со Штирлицем, помог ему устроиться в музей «Пергамон». Здесь он работал в отделе Древней Греции. Именно здесь Штирлиц, как правило, назначал встречи своим агентам, поэтому довольно часто, освободившись, он заходил к Плейшнеру, и они бродили по громадным пустым залам «Пергамона» и «Бодо». Плейшнер уже знал, что Штирлиц обязательно будет долго любоваться скульптурой «Мальчик, вынимающий занозу»; он знал, что Штирлиц несколько раз обойдет скульптурный портрет Цезаря — из черного камня, с белыми остановившимися неистовыми глазами, сделанными из странного прозрачного минерала. Профессор таким образом организовывал маршрут их прогулок по залам, чтобы Штирлиц имел возможность задержаться возле античных масок: трагизма, смеха, разума. Профессор не мог, правда, знать, что Штирлиц, возвратившись домой, подолгу простаивал возле зеркала в ванной, тренируя лицо, словно актер. Разведчику, считал Штирлиц, надо учиться управлять лицом. Древние владели этим искусством в совершенстве…
Однажды Штирлиц попросил у профессора ключ от стеклянного ящика, в котором хранились бронзовые статуэтки с острова Самос.
— Мне кажется, — сказал он тогда, — что, прикоснись я к этой святыне, сразу же совершится какое-то чудо, и я стану другим, в меня войдет часть спокойной мудрости древних.
Профессор принес Штирлицу ключ, и Штирлиц сделал для себя слепок. Здесь, под статуэткой женщины, он организовал тайник.
Он любил беседовать с профессором. Штирлиц говорил:
— Искусство греков, при всей их талантливости, чересчур пластично и в какой-то мере женственно. Римляне значительно жестче. Вероятно, поэтому они ближе к немцам. Греков волнует общий абрис, а римляне — дети логической завершенности, отсюда — страсть к отработке деталей. Посмотрите, например, портрет Марка Аврелия. Он герой, он объект для подражания, в него должны играть дети.
— Детали одежды, точность решения действительно прекрасны, — осторожно возражал Плейшнер. После лагеря он разучился спорить, в нем жило постоянное, осторожное несогласие — всего лишь. Раньше он ярился и уничтожал оппонента. Теперь он только выдвигал осторожные контрдоводы. — Однако посмотрите внимательно на его лицо. Какую мысль несет в себе Аврелий? Он — вне мысли, он — памятник собственному величию. Если вы внимательно посмотрите искусство Франции конца восемнадцатого века, вы сможете убедиться, что Греция перекочевала в Париж, великая Эллада пришла к… вольнодумцам…
Как-то Плейшнер задержал Штирлица возле фресок «человекозверей»: голова человека, а торс яростного вепря.
— Как вам это? — спросил Плейшнер.
Штирлиц подумал: «Похоже на сегодняшних немцев, превращенных в тупое, послушное, дикое стадо». Он ничего не ответил Плейшнеру и отделался некими «социальными» звуками — так он называл «м-да», «действительно», «ай-яй-яй», когда самое молчание нежелательно, но и всякий прямой ответ невозможен.
Проходя через пустые залы «Пергамона», Штирлиц часто задавал себе вопрос: «Отчего же люди, творцы этого великого искусства, так варварски относились к своим гениям? Почему они разрушали, и жгли, и бросали на землю скульптуры? Отчего они были так бездушны к талантам своих ваятелей и художников? Почему нам приходится собирать оставшиеся крохи и по этим крохам учить наше потомство прекрасному? Почему древние так неразумно отдавали своих живых богов на заклание варварам?»
Штирлиц допил свой грог и раскурил потухшую сигарету. «Почему я так долго вспоминал Плейшнера? Только потому, что мне недостает его брата? Или я выдвигаю новую версию связи? — Он усмехнулся. — По-моему, я начал хитрить даже с самим собой. «С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой…» Так, кажется, у Пастернака?»
— Герр обер! — окликнул он кельнера. — Я ухожу, счет, пожалуйста…

Назад | Первая страница | Предыдущий раздел | Начало | Следующий раздел | Последняя страница | Вперёд
Статьи | Знакомства | Языки | Штирлиц | Радио | Почта | Поиск | Программы | Windows | Одесса | О себе | Ссылки | Контакт
 © Игорь Калинин  2000-2006 Обращений к данной странице www.igorkalinin.com/stirlitz/17/04.ru.html